С этим поэтом я познакомился на страницах альманаха «Аполлон-77», который в 77 году привезла мне от издателя и художника Михаила Шемякина, из Нью-Йорка, какая-то бесстрашная девочка. Огромный том размером «ин-фолио» через все границы и таможни. Спасибо ей. Так добирался до нас тамиздат в те серьезные годы. И ведь везли, не боялись.
Вот как писали о поэте Михаил Шемякин и Владимир Петров в своем альманахе: «... В дождливый весенний день 1959-го (или даже 1958 года точно неизвестно) небольшая группа молодых художников и поэтов хоронила своего самого звонкоголосого певца. Ему было то ли 28, то ли 27 лет только! Возраст Лермонтова. Доставленный в больничный покой, он умер от желудочного кровоизлияния, вызванного хроническим недоеданием и осложненного костным туберкулезом, астмой и наркоманией. А незадолго до этого... Город Петра середины 50-х годов. Артистическая жизнь едва-едва пробуждается от долгой летаргии; по пыльным мансардам и отсыревшим подвалам-мастерским начинают собираться за бутылкой вина молодые художники, поэты, литераторы, музыканты все те, кого позднее станут называть оппозиционерами и диссидентами. Северная зима на исходе, повеяло весною, скоро ледоход. В рассветный час из дома в районе «Петербурга Достоевского», опираясь на костыль, выбредает тщедушная, гротескная фигурка певца этих ночей и этих рассветов...
Наверное, не было ни одного самого неказистого переулка, ни одного обшарпанного дворика, ни одного своеобразного подъезда, где бы ни побывала «болтайка» так иронически называли себя Роальд и его сотоварищи, поэты и художники: А.Арефьев, Р.Гудзенко, В.Гром, В.Шагин и В.Преловский (позднее повесившийся). Петербург Пушкина и Гоголя, Достоевского и Некрасова, Блока и Ахматовой ИХ Петербург!»
В одной из своих статей профессор и поэт Лев Лосев рассказывает о том, как в 1952 году несколько студентов Ленинградского университета устроили неслыханную по тем временам акцию: они пришли в университет, сели на пол и начали декламировать стихи Хлебникова, хлебая принесенную с собой тюрю. «Конечно, их разогнали, свели в партком, их допрашивали, кто подучил, их призывали к раскаянью и выдаче зачинщиков (увы, и то и другое частично имело место), их шельмовали на открытых комсомольских собраниях и закрытых докладах, наконец, Красильникова и Михайлова выгнали из комсомола и из университета». Лев Лосев говорит о самом Михаиле Красильникове, о его блестящем, почти акробатическом, владении техникой стиха. И о том, как он покорил сердца неофитов: Уфлянда, Еремина, Виноградова и Кулле, потом и Кондратова, появившихся в университете в 1954 году (к тому времени Красильникова на курсе восстановили). Они «сразу безоговорочно взяли Михайлова и Красильникова в наставники».
Несомненно, самый питерский из всех петербургских поэтов. Он рано стал известен. Его напечатали в тамиздате книга «Тексты», издательство «Ардис», 1978 год. Его стихи были опубликованы в целом ряде западных антологий. А в Ленинграде Уфлянда не печатали. Тем не менее, он делал сценарии и писал диалоги для кино тем и кормился. Стихи остроумны, непринужденная такая интонация, и совершенно безпафосные. Я бы даже сказал, антипафосные. И запоминались они сразу. Ткань стиха будто бы насквозь прозаическая, а получается лирика. Совершенно оригинальная поэзия. И Зощенко, пожалуй, вспомнишь, и Хармса.
Лев Лосев пишет про него: «Уфлянд человек, умеющий все. Он соткал гобелен. Однажды мы ночевали зимой в лесу в избе, надо было не проспать поезд, а будильника не было. Уфлянд что-то такое посчитал в уме, набрал в кастрюлю определенное количество воды, вморозил в нее большой гвоздь, укрепил кастрюлю над тазом... В требуемые пять часов утра гвоздь вытаял и загремел в таз». В этом анекдоте для меня звучит что-то очень знакомое, симпатичное, обэриутское... Таким мне и представляется лирический герой Владимира Уфлянда простой советский или российский человек. Изобретатель велосипеда и прочих полезных вещей.
К Мише Еремину я всегда относился нежно. Такой уж он легкий приятный человек и все тяготы свои нес как бы играючи. Всю жизнь писал восьмистишия, которые и составили единственную его книгу «Стихотворения». Лет сорок он ее писал, и это действительно подвиг самоограничения. Подвиг в том, чтобы написать самое необходимое, ровно столько, сколько надо и не больше. К сожалению, есть поэты, которые страдают недержанием стиха ужасная болезнь. Настоящее тонет в море лишнего, неудачного. Бальмонт, Городецкий пример таких поэтов.
Так вот, стихоманией Миша Еремин не страдал. Перебивался как мог, брался за любые переводы любых наших «джамбулов», лишь бы давали. Писал пьесы в соавторстве с Леонидом Виноградовым. И выстраивал свое сокровенное. При чтении этих восьмистиший мне порой кажется, что я смотрю изнутри зеленого стебля травы, бесконечно увеличенного. И латынь, и греческие слова, и египетские иероглифы слагаются на странице в универсальную надпись, портрет самой природы.
Машинописные листочки его стихов были у многих моих приятелей, но имя громко никогда не звучало. Такой уж тихий и притом очень емкий поэт. Сейчас он издал две книжки: в Нью-Йорке и в Москве, в сущности одну. Ту, которую пишет всю жизнь.
Леня Виноградов говорит про себя: «Я самый короткий поэт». И это святая истина. За свою творческую жизнь он написал книгу одностиший, двустиший, в общем, коротких стихов, многие из которых я потом встречал в виде эпиграфов у разных прозаиков. Они были изначально эпиграфы, так и задумывались. Виноградов, по моему мнению, является родоначальником сегодняшних поэтов-минималистов. Его стихи похожи на современный фольклор, и некоторые становились им нашим (питерским) фольклором.
Я его знал как добрейшего и теплого человека, но не подозревал, что он основатель еще одной школы: «стенаизма», я так понимаю, от слова «стена». Профессор Лев Лосев пишет: «Перебравшись в Москву, он (Л.Виноградов) в один прекрасный день стал основателем самой многочисленной последователями философской школы стенаизма. Первый постулат стенаизма гласит: два стенаиста не могут смотреть друг на друга в одну подзорную трубу с двух разных концов. Стать стенаистом может каждый, а перестать им быть не может никто и т.п.» В общем, как видите, обэриутское движение продолжается и в следующих поколениях ленинградцев.
«Книга эпиграфов» до сих пор не издана. Недавно поэт сочинил еще одну книгу: книгу-стихотворение, а само стихотворение состоит из семи строк. По слухам, пишет большой роман. И это завершает его гармоничный портрет.
Сергей Кулле рано умер. Писал он стихи свободные, что в 60-х делали немногие, по пальцам пересчитать. Есть у меня знакомый филолог Юрий Орлицкий, который уже в те годы собирал картотеку русского свободного стиха. Жил он тогда в Самаре, и видел я эту картотеку вначале, и видел потом, как она разрослась от одного ящичка до десятка. В общем, писать свободные стихи в 60-х это что-то вроде авангарда.
Поэт Сергей Кулле и его друзья-ровесники Еремин, Уфлянд и Виноградов, дожив до сорока лет, в 1976 году решили выпустить альманах в самиздате. Альманах открывала печатка, которая, кажется, хранится у Володи Уфлянда: в середине буква «мыслете», что значит на церковно-славянском 40 лет, вокруг инициалы участников. В 1984 году поэт Сергей Кулле умер.
Александра Кондратова я знал мало. С того давнего времени, 60-х, у меня осталось впечатление стремительности, резкости облика, какой-то, я бы сказал, топорности, рублености. «Сэнди Конрад» давно умер. Напечатано кое-что из его наследия. Но я запомнил его, как одного из первых романистов самиздата. То, что он тогда писал и про милицию в том числе, напечатать не было никакой возможности. Лучше всего о нем рассказал Лев Лосев:
«О Кондратове как о личности можно не писать мемуаров, потому что уже написано. И авторы хорошие Цветаева, Ходасевич, например. Читая их воспоминания об Андрее Белом, я поражался тому, как в мельчайших психологических деталях совпадает портрет Белого с обликом Кондратова. Да и по роду занятий они тезки: от мистики и поэзии до статистической поэтики. Добавить надо только биографию...» Кондратов пришел в литературу из милицейского училища. «После милиции последовала спортивная карьера, пишет Лосев. Потом он написал штук тридцать научно-популярных книг. Между делом накатал несколько томов прозы и поэзии. Кондратов великий пародист». Нас из всего его наследия интересуют стихи. Я бы сказал, что в стихах о Пушкине с большой последовательностью спародирован нет, не Александр Сергеевич, а само сочинение текстов о нем, это пародия на самого себя. Как будто все это делала кибернетическая машина. Просто удивительно, что эти стихи, предвосхищающие 90-е, были написаны еще в 50-е годы.
У Михаила Красильникова были такие стихи:
В тайге погода аховая,
но ветер сник.
Идет, ружжем помахивая,
седой лесник.
Леша Лосев выкупил у него это стихотворение и одно время выдавал за свое. Они поменялись стихами: такая игра.
А Лев Лосев, как я теперь понимаю, всегда писал свои стихи, тем не менее, почти никогда их не читал, а был внимательным читателем, критиком и поклонником стихов своих друзей. Сперва это были Уфлянд, Миша Еремин, потом Иосиф Бродский. Когда я его знал, он служил редактором в детском журнале «Костер» и всячески пытался опубликовать стихи своих друзей. Это было чудовищно трудно, партийные и литературные власти держали ухо востро, чтобы и мышка не проскочила. Однако иногда что-то получалось.
Благородная личность, Лев Лосев как-то умел отходить в сторону и делать свое дело, не вылезая на эстраду. Мне он и тогда казался человеком университетского склада. А теперь, когда он живет в США, и стал полным профессором славистом, вдруг выяснилось, что Лев Лосев крупный поэт. Издано несколько замечательных поэтических книг Льва Лосева. Стихи его отличает остроумие и безукоризненный вкус. Умные стихи, коих у нас всегда нехватка.
А начиналось все давно, еще в студенческие годы, в начале 50-х. Как вспоминает сам Лосев: «С Виноградовым и Ереминым мы шли под вечер по Невскому. Толпа была тороплива по случаю мороза. Я сказал: «Хотелось бы прилечь». «Хорошо бы», сказали спутники и стали укладываться. Мы легли навзничь на тротуар у входа в здание, где некогда размещалась масонская ложа и где позднее разместилась редакция журнала «Нева». Как всегда, прохожие не знали, как реагировать... некоторые почтительно останавливались и спрашивали, в чем дело. Мы дружелюбно отвечали, что прилегли отдохнуть. От этого простого ответа на лицах вдруг возникало отражение мучительной работы мысли, и люди торопились уйти... Мы купались в Неве среди весеннего ледохода». Много чудачеств совершила эта троица в свое время. Просто удивительно, что все сходило им с рук.
Когда я приезжал в Ленинград, Сергея Вольфа чаще всего я видел у писательницы Инги Петкевич одной из заметных фигур литературного Питера. Высокий, сухой, артистичный, с несколько подчеркнутым благородством манер, он не мог не запомниться. Чувствовалось, что эта сдержанность легко может вдруг обернуться ерничеством и непристойной клоунадой. Был такой стиль в Питере тех времен. Как поэта Сергея Вольфа я оценил по «Лагуне» Кузьминского. Оттуда и беру стихи.
Ракетная игрушка
Взлетает в небеса.
Нам жить с тобой, подружка,
Осталось полчаса.
У ней стальные усики
И водород в хвосте.
Снимай скорее трусики
И сыпь ко мне в постель.
Как пишет К.Кузьминский, стихи сообщены по памяти Л.Лосевым, так что возможны варианты.
«Я всюду и давно ездил», говорил мне Виктор Соснора в Стокгольме в 1990 году, поблескивая выразительными, почти по-собачьи грустными карими глазами и не слушая меня. (Впрочем, он и не мог меня слышать: увы, поэт был болен, умирал, выжил, но почти потерял слух.) «Когда никуда не пускали, я бывал всюду в Европе, конечно. Не без помощи Луи Арагона и Лили Брик. Итальянцы мне дали премию за стихи, я все истратил, прокутил в ресторанах. Большие деньги, а мне ничего не надо. Меня рано и много переводили, так что самиздата у меня, считай, не было».
А сказать я ему хотел вот что. Еще в 60-х листочки с машинописным текстом его стихотворений ходили у нас в Лианозово. У Игоря Холина, по-моему, сохранилась целая куча. И все, что я читал у поэта Виктора Сосноры, я читал на машинке. До конца 80-х, до первых книг. Признаться, я не сразу оценил эти сюрреалистические, алогичные, порой идущие прямо из подсознания тексты. Но знаю, что в литературных кругах и среди художников Соснору читали и знали в самиздате.
Поэт, который рано был признан, насколько я знаю, его всегда печатали. Но писал он независимо и в 60-е годы читался как самиздат, во всяком случае, с большим интересом. Впервые я прочитал стихи Александра Кушнера в «тамиздате».
Вот как пишет о нем критик Юрий Орлицкий в своей статье:
«Петербургский поэт, прозаик, искусствовед и художник Геннадий Алексеев при жизни успел издать четыре сборника стихотворений, в которые вошли далеко не лучшие его произведения. Положение несколько поправили вышедшие после смерти роман «Зеленые берега» и сборник стихотворений «Я и город», а также ряд объемных журнальных публикаций, подготовленных вдовой поэта и его последователями. Тем не менее, большая часть произведений поэта, в том числе и многие безусловно лучшие, до сих пор остаются недоступными как широкому читателю, так и специалистам.
Желающих уяснить статус поэта в ленинградской литературе еще при его жизни отсылаем к его роману, в главном герое которого без труда узнается автор, подробно и точно описывающий свое маргинальное положение в официальной культуре. Значение творчества Г. Алексеева, как водится в России, стало очевидным после его смерти, хотя и сейчас об этом замечательном литераторе знает очень узкий круг специалистов и любителей поэзии, в первую очередь свободного стиха (верлибра), которому Г.Алексеев отдавал в своем творчестве решительное предпочтение».
Давид Шраер не принадлежал к «ахматовским сиротам», но в юности они дружили, что, несомненно, запечатлелось на его поэзии, не говоря уже о его мемуарной прозе.
Зрелый поэт, который успел побывать в советских поэтах и переводчиках и нашел в себе силы выбраться из этого болота. Ну, конечно, и судьба так сложилась. Давид решил эмигрировать, стал отказником. Но это, как я понимаю, внешние события. Он уже давно думал и писал иначе, чем вся эта кодла («Народ победитель! народ строитель! Бам! Бам! БАМ!»). И вся эта фальшь считалась непререкаемой истиной!
Когда Давид ко мне приходил, читал совсем другое. Школа у него была питерская, друзья Рейн, Бобышев, Найман, только отношения, как я понял, сложные. Он долго жил в Москве, и мы нередко встречались.
Так получилось, что свои настоящие, оригинальные стихи Давид смог издать только в эмиграции, в Америке. Сборник любовной лирики Давида Шраера-Петрова «Песня о голубом слоне» назван Энциклопедией Британика в числе лучших поэтических сборников русского зарубежья за 1990 год.
Мне он прислал книгу «Вилла Боргезе», издательство «Нью Ингланд паблишинг К°», 1992 год. Некоторые стихи из этой книги я и включаю в антологию самиздата потому что видел я их на листочках и слышал от автора лет 20 назад.
Поэта Евгения Рейна Бродский не раз называл своим учителем. Не знаю, в чем выражалось его учительство, но как поэт он совершенно оригинален. И если говорить о близости других поэтов, то это скорее акмеисты и экспрессионисты Ахматова и Кузмин, Луговской и Багрицкий. Сам поэт дружил с великой Ахматовой и, как я понимаю, мир ее был ему близок. В стихах Евгения часто звучат элегические мотивы, обращение к молодости, к друзьям, спор с неким преследующим его демоном. Шум уходящего времени слышит Евгений Рейн, я бы сказал, музыку минувшего века.
Рейн говорит, что познакомил нас Слуцкий, я этого не помню. Зато очень хорошо помню, как читал свои стихи у него на квартире, в Ленинграде. Женя тогда жил на улице Рубинштейна, в центре. Пьяный Горбовский во время моего чтения из протеста завернулся в ковер и укатился в другую комнату.
Потом был московский период Рейна, когда он жил на Преображенке, в полубараке. И написал про свое житье-бытье стихи, которые сразу стали известны всей литературной Москве.
В 1984 году с большим трудом ему удалось издать книгу стихов в издательстве «Советский писатель». Цензура поработала над лирикой очень тщательно, вымарывались целые строфы и блоки строк. Все равно эта книжечка была как голубь, прилетевший в наш самиздатский ковчег, надежда.
Евгений Рейн неиссякаемый кладезь литературного фольклора: столько рассказов о современниках я услышал от него! Будет жаль, если все это останется только устным творчеством поэта.
Когда я в 1960 году приехал в Ленинград как бы в качестве посланника от московских поэтов Женя Рейн меня познакомил с рыжим порывистым юношей поэтом. Я стал бывать у него дома. Там, в огромной зале с балконом, за колонной и шкафом было его пристанище и гнездо. Бродский тогда переводил с польского Галчинского, которого мне и читал. Одно время мы встречались часто. Помню его раннюю поэму «Шествие». Он уже тогда гудел и распевал виолончельным голосом, читая, а я, каюсь, уснул под хмельком. Поэт обиделся и не подарил обещанную поэму, отпечатанную книжицей на машинке. Признаться, скучной была эта юношеская безумно романтическая поэма.
Иосиф Бродский рано стал известен молодому Ленинграду, а затем Москве: его читали в компаниях и перепечатывали. Это только так говорится, что читали на кухне, а на самом деле читали в мастерских, в больших квартирах. На кухне, впрочем, тоже. Где выпивали, там и читали. Чтение поэта завораживало, что-то было магическое в его ранних стихах.
С Анной Ахматовой легендой, чудом, невозможно было поверить, что она живет рядом, с Ахматовой Иосифа познакомил вездесущий Женя Рейн. Два тонкошеих мальчика приехали в Комарово. Ахматова сразу оценила Бродского. Было 7 августа 1961 года, день запуска космонавта Титова в космос и день запуска поэта Бродского в космос поэтический.
Затем его личная и поэтическая судьба стала складываться роковым образом: арест, ссылка, Америка, Нобелевская премия. И все это последствия самиздата, то есть листков на машинке, которые передавались из дома в дом, пока не попали в «Большой дом», так называли в Ленинграде здание КГБ.
Правители стихов тогда боялись как вообще любого живого слова. Историка Хейфица арестовали только за то, что он собирал самиздат Бродского в одну книгу.
Я приведу несколько любопытных цитат из статейки в газете «Вечерний Ленинград» за 1964 год: «Несколько лет назад в окололитературных кругах Ленинграда появился молодой человек, именовавший себя стихотворцем. На нем были вельветовые штаны, в руках неизменный портфель, набитый бумагами. Зимой он ходил без головного убора, и снежок беспрепятственно припудривал его рыжеватые волосы...» Как видите, не без претензии на художественность, но ведь в КГБ работали не только тупицы и убийцы. «...Этот пигмей, самоуверенно карабкающийся на Парнас, не так уж безобиден. Признавшись, что он «любит родину чужую», Бродский был предельно откровенен. Он и на самом деле не любит своей Отчизны и не скрывает того! Им долгое время вынашивались планы измены Родине...» Ну и так далее. Тогда как будто были две страны. Страшная чиновная Россия, по сути своей враждебная поэту, и прекрасная широкая Россия место поэзии.
Иосиф Бродский рано стал мифом, легендой. И потом, уже в Америке всемирно известным первым поэтом, кажется, не только России, но и Америки. Нобелевским лауреатом и лауреатом многих других престижных премий.
Еще две встречи были у меня с Иосифом. Первая, если я не ошибаюсь, в Белграде в 1990 году. Он еще сказал мне тогда: «Нет, не надо уступать им площадку». (Это про советских поэтов: я колебался, выступать ли мне с ними вместе на вечере.) На мой вопрос о его родителях, которых я знал, ответил коротко и страшно: «Трупы». Он показался мне старым, холодноватым и саркастичным, но, приглядевшись, я увидел, что эта ирония, главным образом, направлена на самого себя.
В последний раз, совсем недавно, я увидел уже не Иосифа, а тело Иосифа в гробу с откинутой крышкой-половинкой между двумя торшерами-светильниками в похоронном доме на Бликкер-стрит возле 6 авеню в Нью-Йорке. Тяжкая торжественность. Иосиф присоединился к своим родителям. И почудилась мне в его судьбе участь библейского Иосифа, который был продан в рабство своими братьями, а затем возвысился и стал почитаем в чужой стране, которую он сделал своей.
Виктор Кривулин пишет в своей статье о поэте Бобышеве: «Передо мной фотография тридцатилетней давности: комаровское кладбище, пересохший хрупкий наст, четверо молодых людей, склоненных под тяжестью гроба с телом Ахматовой. Это Евгений Рейн, Анатолий Найман, Дмитрий Бобышев и Иосиф Бродский. Как бы ни складывались их отношения впоследствии, как бы ни расходились жизненные пути, сколь бы ни различался душевный и духовный опыт эта четверка ленинградских стихотворцев навсегда останется в истории русской поэзии неким единым духовно-стилистическим сгустком, легендарной квадригой, впряженной в похоронную колесницу Анны Ахматовой в мартовские дни 1966 года.
Впервые стихи Бобышева были опубликованы в гинзбурговском Синтаксисе в 1959 году (перепечатано в журн. Грани № 58, 1965 г.). Потом было знакомство с Анной Ахматовой в 1960 году встреча, определившая дальнейшую судьбу молодого поэта. Ахматова посвятила Бобышеву едва ли не лучшее из поздних своих стихотворений. В начале 60-х ореол известности среди многочисленных тогда любителей поэзии в Москве и Ленинграде, прелюдия шумной литературной славы, которой, впрочем, так и не воспоследовало. До 1964 года Бобышев появляется на литературных вечерах бок о бок с Бродским, Найманом и Рейном. Останется лишь достоянием мемуаров (как правило недостоверных и поверхностных) литературная эйфория того времени, турниры поэтов в Д/к им. Горького, скандальные поэтические вечера в университете, столпотворения в «Кафе поэтов» на Полтавской, где я впервые увидел всю легендарную четверку вместе. Они возникли как-то одновременно и привнесли в накуренное переполненное помещение какой-то совершенно особый дух над-стоящий над тогдашними нашими заботами и проблемами. Они держались плотной группкой, вели себя выспренне и даже высокомерно, словно оберегая от грубых внешних прикосновений то, что, при всей розности и несхожести, объединяло их».
Возможно ли одного человека изобразить, рисуя другого близкому ему? Анатолия Наймана я почти не знал, хотя встречал иногда. Красивый был человек в молодости, такой аккуратный, черный, черноглазый вообще от него исходило ощущение ясности, четкости, выстроенности и некой «серебряности», в смысле традиций серебряного века. Зато первую жену его, Эру, я знавал на протяжении многих лет. Читал у нее на квартире, как передо мной ранее читали свои стихи Бродский, Рейн вся «четверка». Стареющее петербургское семейство, и мебель и картины все под стать. Между тем от Эры Найман исходило такое внимание, такое понимание, что нельзя о ней не упомянуть. Это была одна из питерских муз, да не посетуют на меня, что пишу не о поэте.
Внимающие нам значат не меньше, чем мы, сочиняющие.
Анатолий Найман, один из знаменитой «четверки», работал долгое время рядом с Ахматовой, переводил вместе с ней, написал потом воспоминания. Первую поэтическую книгу издал только в 1989 году, в Нью-Йорке.
Наиболее яркий и талантливый поэт 60-х годов. Его читали в обеих столицах, перепечатывали и увозили на Запад. В начале 60-х мы сошлись, и время от времени виделись. Потом Глеб перестал пить, что само по себе прекрасно, но начал в своих стихах учить любви к родине и добру, что добром никогда не кончается. С тех пор мы не виделись. Но я по-прежнему люблю его ранние стихи. Они необыкновенно свежи, остроумны и правдивы.
Стихи Владлена написаны от лица советского человека. Лирический герой вполне мог зваться Владленом, потому что в стихах встречаются и «ленгорсолнце» и «лирмгновения». И название книги соответствующее «Бляха муха изделия духа».
Поэт и художник принимает вас в своей мастерской, со стен смотрят портреты знакомых, на мольберте начатый портрет в стиле примитивиста Анри Руссо. Сам вальяжно сидит, опираясь на палку, в руке зажатая «по-зековски» сигаретка. Говорит цветасто, похож на свои стихи, в общем. Таким и мне запомнился.
Олег, Олежка Григорьев... Помню, ехал к нему на край света, метро, потом на трамвае. На краю света была уютная новая квартира, на стенах коллекции бабочек, в секретере кости и череп, на столе бутылка водки, вокруг пьянствующие уголовнички. Олег, сколько я помню, был всегда один, даже не женат. Какая женщина, скажите, выдержит бесконечное празднование неизвестно чего, неистовство духа, с русскими скандалами и примирениями, с битьем посуды, а также чужой и собственной морды?
Последние годы я встречался с ним у его верных, преданных друзей: в Ленинграде у Инги Петкевич, в Москве в мастерской архитектора Саши Великанова. Естественно, пили. Я заметил: в каком бы состоянии ни был Олег, стихи он слушал внимательно, мои ревниво, всегда мог трезво оценить.
Познакомился я с Олегом давно, в Лианозово, у Оскара Рабина. Не знаю, исполнилось ли ему восемнадцать. Сидел, пил, слушал чужие стихи и читал свою повесть из жизни детского сада. Такой экзистенциализм на ночном горшке. Мне повесть понравилась, запомнилась. Стихи его дошли до меня сначала как фольклор. А потом от него самого я услышал всем известное: «Я спросил электрика Петрова...»
В последнюю нашу встречу Олег подарил мне свои стихи, изданные в Питере в виде газеты с рисунками «митьков». Книги появились лишь после его смерти. Как поэт Олег Григорьев ближе всего нам, лианозовцам. А вообще он настоящий поэт широкого звучания, и, главное, умница.
Когда я услышал о его гибели, я написал стихи:
...и смешались с живыми
например Олежка Григорьев
да! у Великанова
кажется бутылки виски
не допили...
что же мне теперь
с каменным идолом
чокаться?
стакан разбился
водка пролилась
а? Великанов...
А его прекрасные стихи для детей у советских детских поэтов вроде Михалкова вызывали в свое время настоящую ярость.
Назад | Вперед |
Содержание | Комментарии |
Алфавитный указатель авторов | Хронологический указатель авторов |