4

Мы были в пятом классе и был урок немецкого языка, который нам преподавал фон- Фолькман, совершенно лысый человек с красным лицом и белыми мазеповскими со ржавчиной усами. Он сперва спрашивал Буркевица с места (он его называл Буркевиц, ставя ударение на «у»), но так как кто-то навязчиво и громко суфлировал, то Фолькман рассердился, морковный цвет лица сразу стал свекольным и, приказав Буркевицу отойти от парты и встать у доски, буркнув — Verdammte bummelei — он уже любовно тянул себя за тормоз своей злобы — свой бело-рыжий ус. Встав у доски, Буркевиц хотел было отвечать, как вдруг случилось с ним нечто в высшей степени неприятное. Зачихнул, но чихнул так несчастливо, что из носа его вылетели брызги и качаясь повисли чуть ли не до пояса. Все захихикали.

— Was ist denn wieder los — спросил Фолькман и, обернувшись и увидев, добавил: — Na, ich danke.

Буркевиц, налитый кровью стыда и потом сразу бледнея до зелени, трясущимися руками шарил по карманам. Но платка при нем не оказалось. — А ты, милой, оборвал бы там свои устрицы, заметил Яг, — Бог милостив, а нам нынче еще обедать надо. — Такая сафпадэ- ние, — изумлялся Такаджиев. Весь класс уже ревел от хохота, и Буркевиц, растерянный и

28

ужасно жалкий, выбежал в коридор. Фолькман же, карандашом стуча по столу, все кричал — Rrruhe — но в общем грохоте было слышно только рычание первой буквы — звук, изумительно иллюстрировавший выражение его глаз, которые выпучились уже так, что страх мы испытывали не столько за нас, сколько за самого Фолькмана.

На следующий день, однако, когда снова был урок немецкого языка, Фолькман, на этот раз, будучи видимо хорошо настроен и решив посмеяться, опять вызвал Буркевица. — Barkewitz! Ubersetzen Sie weiter — приказал он, с притворным ужасом добавив: aber selbstverstandlich nur im Falle, wenn Sie heut’n Taschentuch besitzen.

У Фолькмана было замечательно то, что только по смыслу предшествующих событий можно было догадаться — кашляет ли он или смеется. И, завидя теперь, как он, после сказанных им слов, широко раскрыв рот, выпускал оттуда клокочущую, хрипящую и булькающую струю, — как ржавые кончики его усов приподнимались, словно изо рта у него шел страшный ветер, и как на его, ставшей малиновой, лысине вздулась, толщиною с карандаш, лиловая жила, — весь класс дико и надрывно захохотал. Штейн же, откинув голову, со страдальчески закрытыми глазами, шибко стучал ребром своего белого кулака о парту, и лишь после того, как все успокоились, вытер глаза и сделал уфф.

Только спустя несколько месяцев мы поняли, до чего жесток, несправедлив и неуместен был этот хохот.

Дело в том, что, когда случилась эта неприятность с Буркевицем, он в класс не вернулся, а на следующий день явился с чужим, с деревянным

29

лицом. С этого дня класс перестал для него жить, он будто похоронил нас, и, вероятно, и мы бы спустя короткое время о нем бы забыли, если бы уже через неделкЗ-другую и нами и преподавателями не было бы замечено нечто чрезвычайно странное.

Странность же эта заключалась в том, что Буркевиц, троечник и двоечник Буркевиц, начал вдруг неожиданно и крепко сдвигаться с середины классного копыта, и, сперва очень медленно, а потом все быстрее и быстрее, двигаться по этому копыту в сторону Айзенберга и Штейна.

Сперва это продвижение шло очень медленно и туго. Излишне говорить о том, что даже при системе отметок преподаватель руководствуется обычно не столько тем знанием ученика, которое тот обнаруживает в момент вызова, сколько той репутацией знаний, которую ученик этот себе годами создал. Случалось, хотя и очень редко, что единичные ответы Штейна или Айзенберга, были настолько слабы, что, будь на их месте Такаджиев, он безусловно получил бы тройку. Но так как это были Айзенберг и Штейн, зарекомендованные годами пятерочники, то преподаватель, даже за такие их ответы, хотя быть может и скрепя сердцем, ставил им пять. Обвинять преподавателей за это в несправедливости — было бы столь же справедливо, как обвинять в несправедливости весь мир. Ведь сплошь да рядом уже случалось, что зарекомендованные знаменитости, эти пятерочники изящных искусств, получали у своих критиков восторженные отзывы даже за такие слабые и безалаберные вещи, что будь они созданы кем-нибудь другим, безымянным, то разве что в лучшем случае он мог бы рассчитывать на такаджиевскую тройку. Главной же трудностью Буркевица была

30

не его безымянность, а что гораздо хуже, годами установившаяся репутация посредственного троечника, и вот эта-то репутация посредственности особенно мешала ему двигаться и стояла перед ним нерушимой стеной.

Но, конечно, все это было только первое время. Уж такова вообще психология пятибалльной системы, что от тройки до четверки — это океан переплыть, а от четверки до пятерки — рукой подать. Между тем Буркевиц все пер. Медленно и упорно, не отступая ни на пядь, все вперед, двигался он по изгибу, все ближе и ближе к Айзенбергу, все ближе и ближе к Штейну. К концу учебного года (история с чихом приключилась в январе) он был уже близ Айзенберга, хотя и не смог с ним сравниться за недостатком времени. Но когда с последнего экзамена Буркевиц, все с тем же деревянным лицом и ни с кем не прощаясь, прошел в раздевальню, мы все же никак не предполагали, что станем свидетелями трудной борьбы, борьбы за первенство, которая завяжется с первых же дней будущего учебного года.


М. Агеев. Роман с кокаином. Гимназия. 4 // М. Агеев. Роман с кокаином. Паршивый народ. М., «Художественная литература», 1990. С. 3—199.
© Электронная публикация — РВБ, 2024. Версия 1.0 от 14 августа 2024 г.