Я убежден, что Степан Трофимович очень боялся, чувствуя приближение срока его безумного предприятия. Я убежден, что он очень страдал от страху, особенно в ночь накануне, в ту ужасную ночь. Настасья упоминала потом, что он лег спать уже поздно и спал. Но это ничего не доказывает; приговоренные к смерти, говорят, спят очень крепко и накануне казни. Хотя он и вышел уже при дневном свете, когда нервный человек всегда несколько ободряется (а майор, родственник Виргинского, так даже в бога переставал веровать, чуть лишь проходила ночь), но я убежден, что он никогда бы прежде без ужаса не мог вообразить себя одного на большой дороге и в таком
положении. Конечно, нечто отчаянное в его мыслях, вероятно, смягчило для него на первый раз всю силу того страшного ощущения внезапного одиночества, в котором он вдруг очутился, едва лишь оставил Stasie ’ и свое двадцатилетнее нагретое место. Но всё равно: он и при самом ясном сознании всех ужасов, его ожидающих, все-таки бы вышел на большую дорогу и пошел по ней! Тут было нечто гордое и его восхищавшее, несмотря ни на что. О, он бы мог принять роскошные условия Варвары Петровны и остаться при ее милостях «comme 2 un простой приживальщик»! Но он не принял милости и не остался. И вот он сам оставляет ее и подымает «знамя великой идеи» и идет умереть за него на большой дороге! Именно так должен он был ощущать это; именно так должен был представляться ему его поступок.
Представлялся мне не раз и еще вопрос: почему он именно бежал, то есть бежал ногами, в буквальном смысле, а не просто ехал на лошадях? Я сначала объяснял это пятидесятилетнею непрактичностью и фантастическим уклонением идей под влиянием сильного чувства. Мне казалось, что мысль о подорожной и лошадях (хотя бы и с колокольчиком) должна была представляться ему слишком простою и прозаичною; напротив, пилигримство, хотя бы и с зонтиком, гораздо более красивым и мстительно-любовным. Но ныне, когда всё уже кончилось, я полагаю, что всё это тогда совершилось гораздо проще: во-первых, он побоялся брать лошадей, потому что Варвара Петровна могла проведать и задержать его силой, что наверно и исполнила бы, а он наверно бы подчинился и — прощай тогда великая идея навеки. Во-вторых, чтобы взять подорожную, надо было по крайней мере знать, куда едешь. Но именно знать об этом и составляло самое главное страдание его в ту минуту: назвать и назначить место он ни за что не мог. Ибо, решись он на какой-нибудь город, и вмиг предприятие его стало бы в собственных его глазах и нелепым и невозможным; он это очень предчувствовал. Ну что будет он делать в таком именно городе и почему не в другом? Искать ce marchand? 3 Но какого marchand? Тут опять выскакивал этот второй, и уже самый страшный вопрос. В сущности, не было для
него ничего страшнее, чем ce marchand, которого он так вдруг сломя голову пустился отыскивать и которого, уж разумеется, всего более боялся отыскать в самом деле. Нет, уж лучше просто большая дорога, так просто выйти на нее и пойти и ни о чем не думать, пока только можно не думать. Большая дорога — это есть нечто длинное-длинное, чему не видно конца,— точно жизнь человеческая, точно мечта человеческая. В большой дороге заключается идея; а в подорожной какая идея? В подорожной конец идеи... Vive la grande route,1 а там что бог даст.
После внезапного и неожиданного свидания с Лизой, которое я уже описал, пустился он еще в большем самозабвении далее. Большая дорога проходила в полуверсте от Скворешников, и — странно — он даже и не приметил сначала, как вступил на нее. Основательно рассуждать или хоть отчетливо сознавать было для него в ту минуту невыносимо. Мелкий дождь то переставал, то опять начинался; но он не замечал и дождя. Не заметил тоже, как закинул себе сак за плечо и как от этого стало ему легче идти. Должно быть, он прошел так версту или полторы, когда вдруг остановился и осмотрелся. Старая, черная и изрытая колеями дорога тянулась пред ним бесконечною нитью, усаженная своими ветлами; направо — голое место, давным-давно сжатые нивы; налево — кусты, а далее за ними лесок. И вдали — вдали едва приметная линия уходящей вкось железной дороги и на ней дымок какого-то поезда; но звуков уже не было слышно. Степан Трофимович немного оробел, но лишь на мгновение. Беспредметно вздохнул он, поставил свой сак подле ветлы и присел отдохнуть. Делая движение садясь, он ощутил в себе озноб и закутался в плед; заметив тут же и дождь, распустил над собою зонтик. Довольно долго сидел он так, изредка шамкая губами и крепко сжав в руке ручку зонтика. Разные образы лихорадочней вереницей неслись пред ним, быстро сменяясь в его уме. «Lise, Lise,— думал он,— а с нею ce Maurice... 2 Странные люди... Но что же это за странный был там пожар, и про что они говорили, и какие убитые?.. Мне кажется, Stasie еще ничего не успела узнать и еще ждет меня с кофеем... В карты? Разве я проигрывал в карты людей? Гм... у нас на Руси,
во время так называемого крепостного права... Ах боже мой, а Федька?».
Он весь встрепенулся в испуге и осмотрелся кругом: «Ну что, если где-нибудь тут за кустом сидит этот Федька; ведь, говорят, у него где-то тут целая шайка разбойников на большой дороге? О боже, я тогда... Я тогда скажу ему всю правду, что я виноват... и что я десять лет страдал за него, более чем он там в солдатах, и... и я ему отдам портмоне. Гм, j’ai en tout quarante roubles; il prendra les roubles et il me tuera tout de même».1
От страху он неизвестно почему закрыл зонтик и положил его подле себя. Вдали, по дороге от города, показалась какая-то телега; он с беспокойством начал всматриваться:
«Grâce à Dieu 2 это телега, и — едет шагом; это не может быть опасно. Эти здешние заморенные лошаденки... Я всегда говорил о породе... Это Петр Ильич, впрочем, говорил в клубе про породу, а я его тогда обремизил, et puis, 3 но что там сзади и... кажется, баба в телеге. Баба и мужик-cela commence à être rassurant.4 Баба сзади, а мужик впереди — c’est très rassurant. 5 Сзади у них к телеге привязана за рога корова, c’est rassurant «au plus haut degré».6
Телега поровнялась, довольно прочная и порядочная мужицкая телега. Баба сидела на туго набитом мешке, а мужик на облучке, свесив сбоку ноги в сторону Степана Трофимовича. Сзади в самом деле плелась рыжая корова, привязанная за рога. Мужик и баба выпуча глаза смотрели на Степана Трофимовича, а Степан Трофимович так же точно смотрел на них, но когда уже пропустил их мимо себя шагов на двадцать, вдруг торопливо встал и пошел догонять. В соседстве телеги ему, естественно, показалось благонадежнее, но, догнав ее, он тотчас же опять забыл обо всем и опять погрузился в свои обрывки мыслей и представлений. Он шагал и, уж конечно, не подозревал, что для мужика и бабы он, в этот миг, составляет самый
загадочный и любопытный предмет, какой только можно встретить на большой дороге.
— Вы то есть из каких будете, коли не будет неучтиво спросить? — не вытерпела наконец бабенка, когда Степан Трофимович вдруг, в рассеянности, посмотрел на нее. Бабенка была лет двадцати семи, плотная, чернобровая и румяная, с ласково улыбающимися красными губами, из-под которых сверкали белые ровные зубы.
— Вы... вы ко мне обращаетесь? — с прискорбным удивлением пробормотал Степан Трофимович.
— Из купцов, надо-ть быть,— самоуверенно проговорил мужик. Это был рослый мужичина лет сорока, с широким и неглупым лицом и с рыжеватою окладистою бородой.
— Нет, я не то что купец, я... я... moi c’est autre chose,1— кое-как отпарировал Степан Трофимович и на всякий случай на капельку приотстал до задка телеги, так что пошел уже рядом с коровой.
— Из господ, надо-ть быть,— решил мужик, услышав нерусские слова, и дернул лошаденку.
— То-то мы и смотрим на вас, точно вы на прогулку вышли? — залюбопытствовала опять бабенка.
— Это... это вы меня спрашиваете?
— Иностранцы заезжие по чугунке иной приезжают, словно не по здешнему месту у вас сапоги такие...
— Сапог военный,— самодовольно и значительно вставил мужик.
— Нет, я не то чтобы военный, я...
«Любопытная какая бабенка,— злился про себя Степан Трофимович,— и как они меня рассматривают... mais, enfin... 2 Одним словом, странно, что я точно виноват пред ними, а я ничего не виноват пред ними».
Бабенка пошепталась с мужиком.
— Коли вам не обидно, мы, пожалуй, вас подвезем, если только приятно станет.
Степан Трофимович вдруг спохватился.
— Да, да, мои друзья, я с большим удовольствием, потому что очень устал, только как я тут влезу?
«Как это удивительно,— подумал он про себя,— что я так долго шел рядом с этою коровой и мне не пришло
в голову попроситься к ним сесть... Эта „действительная, жизнь“ имеет в себе нечто весьма характерное...».
Мужик, однако, всё еще не останавливал лошадь.
— Да вам куда будет? — осведомился он с некоторою недоверчивостью.
Степан Трофимович не вдруг понял.
— До Хатова, надо-ть быть?
— К Хатову? Нет, не то чтобы к Хатову... И я не совсем знаком; хотя слышал.
— Село Хатово, село, девять верст отселева.
— Село? C’est charmant,1 то-то я как будто бы слышал...
Степан Трофимович всё шел, а его всё еще не сажали. Гениальная догадка мелькнула в его голове:
— Вы, может быть, думаете, что я... Со мной паспорт и я — профессор, то есть, если хотите, учитель... но главный. Я главный учитель. Oui, c’est comme ça qu’on peut traduire. 2 Я бы очень хотел сесть, и я вам куплю... я вам за это куплю полштофа вина.
— Полтинник с вас, сударь, дорога тяжелая.
— А то нам уж оченно обидно будет,— вставила бабенка.
— Полтинник? Ну хорошо, полтинник. C’est encore mieux, j’ai en tout quarante roubles, mais...3
Мужик остановил, и Степана Трофимовича общими усилиями втащили и усадили в телегу, рядом с бабой, на мешок. Вихрь мыслей не покидал его. Порой он сам ощущал про себя, что как-то ужасно рассеян и думает совсем не о том, о чем надо, и дивился тому. Это сознание в болезненной слабости ума мгновениями становилось ему очень тяжело и даже обидно.
— Это... это как же сзади корова? — спросил он вдруг сам бабенку.
— Чтой-то вы, господин, точно не видывали,— рассмеялась баба.
— В городе купили,— ввязался мужик,— своя скотина, поди ты, еще с весны передохла; мор. У нас кругом все попадали, все, половины не осталось, хошь взвой.
И он опять стегнул завязшую в колее лошаденку.
— Да, это бывает у нас на Руси... и вообще мы,
русские... ну да, бывает,— не докончил Степан Трофимович.
— Вы коль учителем, то вам что же в Хатове? Али дальше куда?
— Я... то есть я не то чтобы дальше куда... C’est-à-dire,1 я к одному купцу.
— В Спасов, надо-ть быть?
— Да, да, именно в Спасов. Это, впрочем, всё равно.
— Вы коли в Спасов, да пешком, так в ваших сапожках недельку бы шли,— засмеялась бабенка.
— Так, так, и это всё равно, mes amis, 2 всё равно,— нетерпеливо оборвал Степан Трофимович.
«Ужасно любопытный народ; бабенка, впрочем, лучше его говорит, и я замечаю, что с девятнадцатого февраля у них слог несколько переменился, и... и какое дело, в Спасов я или не в Спасов? Впрочем, я им заплачу, так чего же они пристают».
— Коли в Спасов, так на праходе,— не отставал мужик.
— Это как есть так,— ввернула бабенка с одушевлением,— потому, коли на лошадях по берегу,— верст тридцать крюку будет.
— Сорок будет.
— К завтраму к двум часам как раз в Устьеве праход застанете,— скрепила бабенка. Но Степан Трофимович упорно замолчал. Замолчали и вопрошатели. Мужик подергивал лошаденку; баба изредка и коротко перекидывалась с ним замечаниями. Степан Трофимович задремал. Он ужасно удивился, когда баба, смеясь, растолкала его и он увидел себя в довольно большой деревне у подъезда одной избы в три окна.
— Задремали, господин?
— Что это? Где это я? Ах, ну! Ну... всё равно,— вздохнул Степан Трофимович и слез с телеги.
Он грустно осмотрелся; странным и ужасно чем-то чуждым показался ему деревенский вид.
— А полтинник-то, я и забыл! — обратился он к мужику с каким-то не в меру торопливым жестом; он, видимо, уже боялся расстаться с ними.
— В комнате рассчитаетесь, пожалуйте,— приглашал мужик.
— Тут хорошо,— ободряла бабенка.
Степан Трофимович ступил на шаткое крылечко.
«Да как же это возможно»,— прошептал он в глубоком и пугливом недоумении, однако вошел в избу. «Elle l’a voulu»,1 — вонзилось что-то в его сердце, и он опять вдруг забыл обо всем, даже о том, что вошел в избу.
Это была светлая, довольно чистая крестьянская изба в три окна и в две комнаты; и не то что постоялый двор, а так приезжая изба, в которой по старой привычке останавливались знакомые проезжие. Степан Трофимович, не конфузясь, прошел в передний угол, забыл поздороваться, уселся и задумался. Между тем чрезвычайно приятное ощущение тепла после трехчасовой сырости на дороге вдруг разлилось по его телу. Даже самый озноб, коротко и отрывисто забегавший по спине его, как это всегда бывает в лихорадке с особенно нервными людьми, при внезапном переходе с холода в тепло, стал ему вдруг как-то странно приятен. Он поднял голову, и сладостный запах горячих блинов, над которыми старалась у печки хозяйка, защекотал его обоняние. Улыбаясь ребячьею улыбкой, он потянулся к хозяйке и вдруг залепетал:
— Это что ж? Это блины? Mais... c’est charmant. 2
— Не пожелаете ли, господин,— тотчас же и вежливо предложила хозяйка.
— Пожелаю, именно пожелаю, и... я бы вас попросил еще чаю,— оживился Степан Трофимович.
— Самоварчик поставить? Это с большим нашим удовольствием.
На большой тарелке с крупными синими узорами явились блины — известные крестьянские, тонкие, полупшеничные, облитые горячим свежим маслом, вкуснейшие блины. Степан Трофимович с наслаждением попробовал.
— Как жирно и как это вкусно! И если бы только возможно un doigt d’eau de vie. 3
— Уж не водочки ли, господин, пожелали?
— Именно, именно, немножко, un tout petit rien. 4
— На пять копеек, значит?
— На пять — на пять — на пять — на пять, un tout
petit rien,— с блаженною улыбочкой поддакивал Степан Трофимович.
Попросите простолюдина что-нибудь для вас сделать, и он вам, если может и хочет, услужит старательно и радушно; но попросите его сходить за водочкой — и обыкновенное спокойное радушие переходит вдруг в какую-то торопливую, радостную услужливость, почти в родственную о вас заботливость. Идущий за водкой,— хотя будете пить только вы, а не он, и он знает это заранее,— всё равно ощущает как бы некоторую часть вашего будущего удовлетворения... Не больше как через три-четыре минуты (кабак был в двух шагах) очутилась пред Степаном Трофимовичем на столе косушка и большая зеленоватая рюмка.
— И это все мне! — удивился он чрезвычайно.— У меня всегда была водка, но я никогда не знал, что так много на пять копеек.
Он налил рюмку, встал и с некоторою торжественностью перешел через комнату в другой угол, где поместилась его спутница на мешке, чернобровая бабенка, так надоедавшая ему дорогой расспросами. Бабенка законфузилась и стала было отнекиваться, но, высказав всё предписанное приличием, под конец встала, выпила учтиво, в три хлебка, как пьют женщины, и, изобразив чрезвычайное страдание в лице, отдала рюмку и поклонилась Степану Трофимовичу. Он с важностию отдал поклон и воротился за стол даже с гордым видом.
Все это совершалось в нем по какому-то вдохновению: он и сам, еще за секунду, не знал, что пойдет потчевать бабенку.
«Я в совершенстве, в совершенстве умею обращаться с народом, и я это им всегда говорил»,— самодовольно подумал он, наливая себе оставшееся вино из косушки; хотя вышло менее рюмки, но вино живительно согрело его и немного даже бросилось в голову.
«Je suis malade tout à fait, mais ce n’est pas trop mauvais d’être malade».1
— Не пожелаете ли приобрести? — раздался подле него тихий женский голос.
Он поднял глаза и, к удивлению, увидел пред собою
одну даму — une dame et elle en avait l’air1 — лет уже за тридцать, очень скромную на вид, одетую по-городскому, в темненькое платье и с большим серым платком на плечах. В лице ее было нечто очень приветливое, немедленно понравившееся Степану Трофимовичу. Она только что сейчас воротилась в избу, в которой оставались ее вещи на лавке, подле самого того места, которое занял Степан Трофимович,— между прочим, портфель, на который, он помнил это, войдя, посмотрел с любопытством, и не очень большой клеенчатый мешок. Из этого-то мешка она вынула две красиво переплетенные книжки с вытесненными крестами на переплетах и поднесла их к Степану Трофимовичу.
— Eh... mais je crois que c’est l’Evangile; 2 с величайшим удовольствием... А, я теперь понимаю... Vous êtes ce qu’on appelle 3 книгоноша; я читал неоднократно... Полтинник?
— По тридцати пяти копеек,— ответила книгоноша.
— С величайшим удовольствием. Je n’ai rien contre l’Evangile, et...4 Я давно уже хотел перечитать...
У него мелькнуло в ту минуту, что он не читал Евангелия по крайней мере лет тридцать и только разве лет семь назад припомнил из него капельку лишь по Ренановой книге «Vie de Jésus».5 Так как у него мелочи не было, то он и вытащил свои четыре десятирублевые билета — всё, что у него было. Хозяйка взялась разменять, и тут только он заметил, всмотревшись, что в избу набралось довольно народу и что все давно уже наблюдают его и, кажется, о нем говорят. Толковали тоже и о городском пожаре, более всех хозяин телеги с коровой, так как он только что вернулся из города. Говорили про поджог, про шпигулинских.
«Ведь вот ничего он не говорил со мной про пожар, когда вез меня, а обо всем говорил»,— подумалось что-то Степану Трофимовичу.
— Батюшка, Степан Трофимович, вас ли я, сударь, вижу? Вот уж и не чаял совсем!.. Али не признали? — воскликнул один пожилой малый, с виду вроде старинного
дворового, с бритою бородой и одетый в шинель с длинным откидным воротником.
Степан Трофимович испугался, услыхав свое имя.
— Извините,— пробормотал он,— я вас не совсем припоминаю...
— Запамятовали! Да ведь я Анисим, Анисим Иванов. Я у покойного господина Гаганова на службе состоял и вас, сударь, сколько раз с Варварой Петровной у покойницы Авдотьи Сергевны видывал. Я к вам от нее с книжками хаживал и конфеты вам петербургские от нее два раза приносил...
— Ах, да, помню тебя, Анисим,— улыбнулся Степан Трофимович.— Ты здесь и живешь?
— А подле Спасова-с, в В—м монастыре, в посаде у Марфы Сергевны, сестрицы Авдотьи Сергевны, может, изволите помнить, ногу сломали, из коляски выскочили, на бал ехали. Теперь около монастыря проживают, а я при них-с; а теперь вот, изволите видеть, в губернию собрался, своих попроведать...
— Ну да, ну да.
— Вас увидав, обрадовался, милостивы до меня бывали-с,— восторженно улыбался Анисим.— Да куда ж вы, сударь, так это собрались, кажись, как бы одни-одинешеньки... Никогда, кажись, не выезжали одни-с?
Степан Трофимович пугливо посмотрел на него.
— Уж не к нам ли в Спасов-с?
— Да, я в Спасов. Il me semble que tout le monde va à Spassof...1
— Да уж не к Федору ли Матвеевичу? То-то вам обрадуются. Ведь уж как в старину уважали вас; теперь даже вспоминают неоднократно...
— Да, да, и к Федору Матвеевичу.
— Надо быть-с, надо быть-с. То-то мужики здесь дивятся, словно, сударь, вас на большой дороге будто бы пешком повстречали. Глупый они народ-с.
— Я... Я это... Я, знаешь, Анисим, я об заклад побился, как у англичан, что я дойду пешком, и я...
Пот пробивался у него на лбу и на висках.
— Надо быть-с, надо быть-с...— вслушивался с без жалостным любопытством Анисим. Но Степан Трофимович не мог дольше вынести. Он так сконфузился, что хотел было встать и уйти из избы. Но подали самовар, и
в ту же минуту воротилась выходившая куда-то книгоноша. С жестом спасающего себя человека обратился он к ней и предложил чаю. Анисим уступил и отошел.
Действительно, между мужиками поднималось недоумение:
«Что за человек? Нашли пешком на дороге, говорит, что учитель, одет как бы иностранец, а умом словно малый ребенок, отвечает несуразно, точно бы убежал от кого, и деньги имеет!». Начиналась было мысль возвестить по начальству —«так как при всем том в городе не совсем спокойно». Но Анисим всё это уладил в ту же минуту. Выйдя в сени, он сообщил всем, кто хотел слушать, что Степан Трофимович не то чтоб учитель, а «сами большие ученые и большими науками занимаются, а сами здешние помещики были и живут уже двадцать два года у полной генеральши Ставрогиной, заместо самого главного человека в доме, а почет имеют от всех по городу чрезвычайный. В клубе дворянском по серенькой и по радужной в один вечер оставляли, а чином советник, всё равно что военный подполковник, одним только чином ниже полного полковника будут. А что деньги имеют, так деньгам у них через полную генеральшу Ставрогину счету нет» и пр., и пр.
«Mais c’est une dame, et très comme il faut»,1 — отдыхал от Анисимова нападения Степан Трофимович, с приятным любопытством наблюдая свою соседку книгоношу, пившую, впрочем, чай с блюдечка и вприкуску. «Ce petit morceau de sucre ce n’est rien...2 В ней есть нечто благородное и независимое и в то же время — тихое. Le comme il faut tout pur, 3 но только несколько в другом роде».
Он скоро узнал от нее, что она Софья Матвеевна Улитина и проживает собственно в К., имеет там сестру вдовую, из мещан; сама также вдова, а муж ее, подпоручик за выслугу из фельдфебелей, был убит в Севастополе.
— Но вы еще так молоды, vous n’avez pas trente ans.4
— Тридцать четыре-с,— улыбнулась Софья Матвеевна
— Как, вы и по-французски понимаете?
— Немножко-с; я в благородном доме одном прожила после того четыре года и там от детей понаучилась.
Она рассказала, что, после мужа оставшись всего восемнадцати лет, находилась некоторое время в Севастополе «в сестрах», а потом жила по разным местам-с, а теперь вот ходит и Евангелие продает.
— Mais mon Dieu,1 это не с вами ли у нас была в городе одна странная, очень даже странная история?
Она покраснела; оказалось, что с нею.
— Ces vauriens, ces malheureux!.. 2 — начал было он задрожавшим от негодования голосом; болезненное и не навистное воспоминание отозвалось в его сердце мучительно. На минуту он как бы забылся.
«Ба, да она опять ушла,— спохватился он, заметив, что ее уже опять нет подле.— Она часто выходит и чем-то занята; я замечаю, что даже встревожена... Bah, je deviens égoïste...3 ».
Он поднял глаза и опять увидал Анисима, но на этот раз уже в самой угрожающей обстановке Вся изба была полна мужиками, и всех их притащил с собой, очевидно, Анисим. Тут был и хозяин избы, и мужик с коровой, какие-то еще два мужика (оказались извозчики), какой-то еще маленький полупьяный человек, одетый по-мужицки, а между тем бритый, похожий на пропившегося мещанина и более всех говоривший. И все-то они толковали о нем, о Степане Трофимовиче. Мужик с коровой стоял на своем, уверяя, что по берегу верст сорок крюку будет и что непременно надобно на праходе. Полупьяный мещанин и хозяин с жаром возражали:
— Потому, если, братец ты мой, их высокоблагородию, конечно, на праходе через озеро ближе будет; это как есть, да праход-то, по-теперешнему, пожалуй, и не подойдет.
— Доходит, доходит, еще неделю будет ходить,— более всех горячился Анисим.
— Так-то оно так! да неаккуратно приходит, потому время позднее, иной раз в Устьеве по три дня поджидают.
— Завтра будет, завтра к двум часам аккуратно придет. В Спасов еще до вечера аккуратно, сударь, прибудете,— лез из себя Анисим.
«Mais qu’est ce qu’il a cet homme »1,— трепетал Степан Трофимович, со страхом ожидая своей участи
Выступили вперед и извозчики, стали рядиться; брали до Устьева три рубля. Остальные кричали, что не обидно будет, что это как есть цена и что отселева до Устьева всё лето за эту цену возили.
— Но... здесь тоже хорошо... И я не хочу,— прошамкал было Степан Трофимович.
— Хорошо, сударь, это вы справедливо, в Спасове у нас теперь куды хорошо, и Федор Матвеевич так вами будут обрадованы.
— Mon Dieu, mes amis,2 всё это так для меня неожиданно.
Наконец-то воротилась Софья Матвеевна. Но она села на лавку такая убитая и печальная.
— Не быть мне в Спасове! — проговорила она хозяйке.
— Как, так и вы в Спасов? — встрепенулся Степан Трофимович.
Оказалось, что одна помещица, Надежда Егоровна Светлицына, велела ей еще вчера поджидать себя в Хатове и обещалась довезти до Спасова, да вот и не приехала.
— Что я буду теперь делать? — повторяла Софья Матвеевна.
— Mais, ma chère et nouvelle amie,3 ведь и я вас тоже могу довезти, как и помещица, в это, как его, в эту деревню, куда я нанял, а завтра,— ну, а завтра мы вместе в Спасов.
— Да разве вы тоже в Спасов?
— Mais que faire, et je suis enchanté! 4 Я вас с чрезвычайною радостью довезу; вон они хотят, я уже нанял... Я кого же из вас нанял? — ужасно захотел вдруг в Спасов Степан Трофимович..
Через четверть часа уже усаживались в крытую бричку: он очень оживленный и совершенно довольный; она с своим мешком и с благодарною улыбкой подле него. Подсаживал Анисим.
— Доброго пути, сударь,— хлопотал он изо всех сил около брички,— вот уж как были вами обрадованы!
— Прощай, прощай, друг мой, прощай.
— Федора Матвеича, сударь, увидите...
— Да, мой друг, да... Федора Петровича... только прощай.