Любезнейшему другу.
Что бы разум и сердце произвести ни захотели, тебе оно, О! сочувственник мой, посвящено да будет. Хотя мнения мои о многих вещах различествуют с твоими, но сердце твое бьет моему согласно – и ты мой друг.
Я взглянул окрест меня – душа моя, страданиями человечества уязвленна стала. Обратил взоры мои во внутренность мою – и узрел, что бедствии человека произходят от человека, и часто от того только, что он взирает непрямо на окружающие его предметы. Уже ли, вещал я сам себе, природа толико скупа была к своим чадам, что от блудящаго невинно, сокрыла истинну на веки? Уже ли сия грозная мачиха произвела нас для того, чтоб чувствовали мы бедствия, а блаженство николи? Разум мой вострепетал от сея мысли, и сердце мое далеко ее от себя оттолкнуло. Я человеку нашел утешителя в нем самом. „Отъими завесу с очей природнаго чувствования – и блажен буду“. Сей глас природы раздавался громко в сложении моем. Воспрянул я от уныния моего, в которое повергли меня чувствительность и сострадание; я ощутил в себе довольно сил, чтобы противиться заблуждению; и – – веселие неизреченное! я почувствовал, что возможно всякому соучастником быть во благодействии себе подобных. – Се мысль побудившая меня начертать что читать будеш. Но если, говорил я сам себе, я найду коголибо, кто намерение мое одобрит; кто ради благой цели, неопорочит неудачное изображение мысли; кто состраждет со мною над бедствиями собратий своей; кто в шествии моем меня подкрепит; не сугубой ли плод произойдет от подъятаго мною труда?...... Почто почто мне искать далеко кого либо? Мой друг! ты близь моего сердца живеш и имя твое да озарит сие начало.
[1] Отужинав с моими друзьями я лег в кибитку. Ямщик по обыкновению своему поскакал во всю лошадиную мочь, и в несколько минут я был уже за городом. Разставаться трудно, хотя на малое время с тем, кто нам нужен стал на всякую минуту бытия нашего. Разставаться трудно: но блажен тот, кто разстаться может не улыбаяся; любовь или дружба стрегут его утешение. Ты плачешь, произнося прости; но воспомни о возвращении твоем, и да изчезнут слезы твои при сем во ображении, яко роса пред лицем солнца. Блажен возрыдавший надеяйся на утешителя; блажен живущий иногда в будущем; блажен живущий в мечтании. Существо его усугубляется, веселия множатся и спокойствие упреждает нахмуренность [2] грусти, разпложая образы радости в зерцалах воображения. – Я лежу в кибитке. Звон почтоваго колокольчика наскучив моим ушам призвал наконец благодетельнаго Морфея. Горесть разлуки моея преследуя за мною в смертоподобное мое состояние представила меня воображению моему уединенна. Я зрел себя в пространной долине, потерявшей от солнечнаго зноя всю приятность и пестроту зелености; не было тут источника на прохлаждение, не было древесныя сени на умерение зноя. Един, оставлен, среди природы пустынник! Возтрепетал. – Нещастной возопил я, где ты? где девалося все, что тебя прельщало? где то, что жизнь твою делало тебе приятною? Неужели веселости тобою вкушенныя были сон и мечта? – По щастию моему случившаяся на дороге рытьвина, в которую кибитка моя толкнулась, меня разбудила. – [3] Кибитка моя остановилась. Приподнял я голову. Вижу на пустом месте стоит дом в три жилья. Что такое спрашивал я у повощика моего? – почтовой двор: – да где мы? – в Софии: – и между тем вы прягал лошадей. [4]
По всюду молчание. Погруженный в размышлениях, не приметил я, что кибитка моя давно уже без лошадей стояла. Привезшей меня извощик извлек меня из задумчивости. – Барин батюшка на водку. – Сбор сей хотя не законной,
но охотно всякой его платит, дабы не ехать по указу. – Двадцать копеек послужили мне в пользу. Кто езжал на почте, тот знает, что подорожная есть оберегательное письмо, без котораго всякому кошельку, генеральской, может быть изключая, будет накладно. Вынув ее из кармана, я шел с нею, как ходят иногда для защиты своей со крестом.
Почтоваго комисара нашел я храпящаго: легонько взял его за плечо. – Кого чорт давит? Что за манер выезжать из города ночью. Лошадей [5] нет; очень еще рано; взойди пожалуй в трактир выпей чаю, или усни. Сказав сие Г. комисар отворотился к стене и паки захрапел. Что делать? Потряс я комисара опять за плечо. – Что за пропасть, я уже сказал, что нет лошадей; и обернув голову одеялом Г. комисар от меня отворотился. Если лошади все в разгоне, размышлял я, то не справедливо, что я мешаю комисару спать. А если лошади в конюшне...... Я вознамерился узнать, правду ли Г. комисар говорил. Вышел на двор, сыскал конюшню, и нашел в оной лошадей до двадцати; хотя правду сказать, кости уних были видны, но меня бы дотащили до следующего стана. Из конюшни я опять возвратился к комисару; потряс его гораздо по крепче. Казалося мне, что я к тому имел право, нашед, что комиссар солгал. Он в торопях вскочил, и не продрав еще глаз [6] спрашивал кто приехал не... но опомнившись увидя меня, сказал мне, видно молодец ты обык так обходится с прежними ямщиками. Их бивали палками; но ныне не прежняя пора. Со гневом Г. комисар лег спать в постелю. Мне его так же хотелось поподчивать, как прежних ямщиков, когда они в обмане приличались; но щедрость моя давая на водку городскому повощику побудила Софийских ямщиков запречь мне поскорее лошадей, и в самое то время, когда я намерялся сделать преступление на спине комисарской, зазвенел на дворе колокольчик. Я пребыл доброй гражданин. И так двадцать медных копеек избавили миролюбиваго человека от следствия, детей моих от примера невоздержания во гневе, и я узнал, что разсудок есть раб нетерпеливости.
Лошади меня мчат; извощик мой затянул песню по обыкновению [7] заунывную. Кто знает голоса руских народных песен, тот признается, что есть в них нечто скорбь душевную означающее. Все почти голоса таковых песен суть тону
мягкаго. – На сем музыкальном разположении народнаго уха, умей учреждать бразды правления. В них найдеш образование души нашего народа. Посмотри на рускаго человека; найдеш его задумчива. Если захочет разгнать скуку, или как то он сам называет, если захочет повеселиться, то идет в кабак. В веселии своем порывист, отважен, сварлив. Если что либо случится не по нем, то скоро начинает спор или битву. – Бурлак идущей в кабак повеся голову и возвращающейся обагренной кровию от оплеух, многое может решить доселе гадательное в Истории Российской! [8]
Извощик мой поет. – Третей был час по полуночи. Как прежде колокольчик, так теперь его песня произвела опять во мне сон. – О природа объяв человека в пелены скорби при рождении его, влача его по строгим хребтам боязни, скуки и печали чрез весь его век, дала ты ему в отраду сон. Уснул и все скончалось. – Несносно пробуждение нещастному. О сколь смерть для него приятна. А естьли она конец скорби. – Отче всеблагий, не ужели отвратиш взоры свои, от скончевающаго бедственное житие свое мужественно. Тебе источнику всех благ, приносится сия жертва. Ты един даеш крепость когда естество трепещет, содрогается. Се глас отчий взывающий к себе свое чадо. Ты жизнь мне дал, тебе ее и возвращаю; на земли она стала уже безполезна [9]
Поехавши из Петербурга я воображал себе, что дорога была наилучшая. Таковою ее почитали все те, которые ездили по ней в след Государя. Такова она была действительно, но на малое время. Земля насыпанная на дороге, зделав ее гладкою в сухое время, дождями разжиженная, произвела великую грязь среди лета, и зделала ее не проходимую......Обезпокоен дурною дорогою, я встав из кибитки вошел в почтовую избу, в намерении отдохнуть. В избе нашел я проезжающаго, которой сидя за обыкновенным длинным крестьянским столом в переднем углу, разбирал бумаги и просил почтоваго комисара, что бы ему поскорее велел дать лошадей. На вопрос мой, кто он был? узнал я, что то [10] был стараго покрою стряпчий, едущей в Петербург с великим множеством
изодранных бумаг, которые он тогда разбирал. Я немедля вступил с ним в разговор, и вот моя с ним беседа: Милостливый Государь! Я нижайший ваш слуга, быв регистратором при разрядном архиве, имел случай употребить место мое себе в пользу. Посильными моими трудами я собрал родословную на ясных доводах утвержденную, многих родов Российских. Я докажу Княжеское или благородное их происхождение за несколько сот лет. Я возстановлю не редкаго в Княжеское достоинство, показав от Владимира Мономаха или от самаго Рюрика его произхождение. Милостивый государь! продолжал он, указывая на свои бумаги, все великороссийское дворянство долженствовало бы купить мой труд, заплатя за него столько, сколько ни [11] за какой товар не платят. Но с дозволения вашего высокородия, благородия или высокоблагородия, неведаю, как честь ваша, они не знают что им нужно. Известно вам, сколько блаженныя памяти благоверный Царь Федор Алексеевичь, Российское дворянство обидел, уничтожив местничество. Сие строгое законоположение поставило многия честныя Княжеския и Царския роды наравне с Новогородским дворянством. Но благоверный же Государь Император Петр Великий со всем привел их в затмение своею табелью о рангах. Открыл он путь чрез службу военную и гражданскую всем, к приобретению дворянскаго титла, и древнее дворянство, так сказать, затоптал в грязь. Ныне Всемилостивейше Царствующая Наша Мать, утвердила прежние Указы высочайшим о дворянстве положением, которое было всех степенных [12] наших востревожило, ибо древние роды поставлены в дворянской книге ниже всех. Но слух носится, что в дополнение вскоре издан будет Указ, и тем родам, которые дворянское свое происхождение докажут за 200 или 300 лет, приложится титло Маркиза или другое знатное, и они пред другими родами будут иметь некоторую отличность. По сей причине милостивейший государь! труд мой должен весьма быть приятен всему древнему благородному обществу; но всяк имеет своих злодеев.
В Москве завернулся я в компанию молодых господчиков и предложил им мой труд, дабы благосклонностию их возвратить хотя истраченную бумагу и чернилы; но вместо благоприятства попал в посмеяние, и с горя оставив столичный сей град, вдался пути до Питера, где,
известно, гораздо больше просвещения. Сказав сие поклонился мне об руку и вытянувшись прямо, стоял передомною с величайшим благоговением. Я понял его мысль, вынул из кошелька ….. и дав ему советовал, что приехав в Петербург, он продал бы бумагу свою на вес разнощикам для обвертки; ибо мнимое Маркизство скружить может многим голову, и он причиною будет возрождению изстребленнаго в России зла, хвастовства древния породы. [14]
Зимою ли я ехал или летом, для вас думаю равно. Может быть и зимою и летом. Не редко то бывает с путешественниками, поедут на санях а возвращаются на телегах. – Летом. – Бревешками вымощенная дорога замучила мои бока; я вылез из кибитки и пошел пешком. Лежа в кибитке мысли мои обращены были в неизмеримость мира. Отделялся душевно от земли, казалося мне, что удары кибиточные были для меня легче. – Но упражнения духовныя не всегда нас от телесности отвлекают; и для сохранения боков моих пошел я пешком. – В нескольких шагах от дороги увидел я пашущаго ниву крестьянина. Время было жаркое. Посмотрел я на часы. – Перваго сорок минут. – Я выехал в субботу. – Сегодня праздник. – [15] Пашущей крестьянин принадлежит конечно помещику, которой оброку с него не берет. – Крестьянин пашет с великим тщанием. – Нива, конечно не господская. – Соху поворачивает с удивительною легкостию. – Бог в помощь, сказал я, подошед к пахарю, которой не останавливаясь доканчивал зачатую борозду. – Бог в помощь, повторил я. – Спасибо барин, говорил мне пахарь, отряхая сошник и перенося соху на новую борозду. – Ты конечно раскольник, что пашешь по воскресеньям. Нет барин я прямым крестом крещусь, сказал он, показывая мне сложенныя три перста. А бог милостив с голоду умирать не велит, когда есть силы и семья. – Разве тебе во всю неделю нет времени работать, что ты и воскресенью не спускаеш да еще и в самой жар. – В неделе то барин шесть дней, а мы шесть раз в неделю ходим [16] на барщину; да под вечером возим оставшее в лесу сено на господской двор, коли погода хороша; а бабы и девки, для
прогулки ходят по праздникам в лес по грибы да по ягоды. Дай бог, крестяся, чтоб под вечер, сего дня дожжик пошел. Барин, коли есть у тебя свои мужички, так они, того же у господа молят. – У меня мой друг мужиков нет и для того никто меня не кленет. Велика ли у тебя семья? – Три сына и три дочки. Перьвинькому то десятый годок. – Как же ты успеваеш доставать хлеб, коли только праздник имееш свободным? – Не одни праздники и ночь наша. Не ленись наш брат, то с голоду не умрет. Видиш ли одна лошадь отдыхает; а как ета устанет, возмусь за другую; дело то и споро. – Так ли ты работает на господина своего. – Нет барин грешно бы было так же работать. У него на пашне [17] сто рук для одного рта, а у меня две, для семи ртов, сам ты щет знаеш. Да хотя растянись на барской работе, то спасибо не скажут. Барин подушных не заплатит; ни барана, ни холста, ни курицы, ни масла не уступит. То ли житье нашему брату, как где барин оброк берет с крестьянина, да еще без прикащика. Правда, что иногда и добрые господа берут более трех рублей с души; но все лучше барщины. Ныне еще поверье заводится отдавать, деревни как то называется, на аренду. А мы называем ето отдавать головой. Голой наемник дерет с мужиков кожу; даже лучшей поры нам неоставляет. Зимою не пускает в извоз, ни в работу в город; все работай на него, для того что он подушныя платит за нас. Самая дьявольская выдумка, отдавать крестьян своих чужому в работу. На дурнаго прикащика хотя можно пожаловаться, [18] а на наемника кому? – Друг мой ты ошибаешся, мучить людей законы запрещают. – Мучить? Правда; но небось барин, не захочеш в мою кожу. – Между тем пахарь запряг другую лошадь в соху и начав новою борозду со мною простился.
Разговор сего земледельца возбудил во мне множество мыслей. Перьвое представилось мне неравенство крестьянскаго состояния. Сравнил я крестьян казенных с крестьянами помещичьими. Те и другие живут в деревнях; но одни платят известное, а другие должны быть готовы платить то, что господин хочет. Одни судятся своими равными; а другие в законе мертвы, разве по делам уголовным. – Член общества становится только тогда известен правительству его охраняющему, когда нарушает союз общественный, когда
становится злодей! Сия мысль всю кровь во мне возспалила. – Страшись [19] помещик жестокосердый, на челе каждаго из твоих крестьян вижу твое осуждение. – Углубленный в сих размышлениях я нечаянно обратил взор мой на моего слугу, которой сидя на кибитке передо мной, качался из стороны в сторону. Вдруг почувствовал я быстрый мраз протекающий кровь мою, и прогоняя жар к вершинам нудил его разспростиратся по лицу. Мне так стало во внутренности моей стыдно, что едва я не заплакал. Ты во гневе твоем, говорил я сам себе, устремляешся на гордаго Господина, изнуряющаго крестьянина своего на ниве своей; а сам не то же ли, или еще хуже того делаеш. Какое преступление сделал бедной твой Петрушка, что ты ему воспрещаеш пользоваться усладителем наших бедствий, величайшим даром природы нещастному, сном. – Он получает плату, сыт, одет, ни когда [20] я его не секу ни плетьми, ни батожьем. (О умеренной человек!) – и ты думаеш, что кусок хлеба, и лоскут сукна тебе дают право поступать с подобным тебе существом, как с кубарем, и тем ты только хвастаеш, что не часто подсекаеш его в его вертении. Ведаеш ли, что в первенственном уложении, в сердце каждаго написано? Если я кого ударю тот и меня ударить может. – Вспомни тот день, как Петрушка пьян был и не поспел тебя одеть. Вспомни о его пощечине. О есть ли бы он тогда, хотя пьяной опомнился, и тебе отвечал бы соразмерно твоему вопросу! – А кто тебе дал власть над ним? – Закон. – Закон? И ты смееш поносить сие священное имя? Нещастный!... Слезы потекли из глаз моих; и в таковом положении почтовые клячи дотащили меня до следующаго стана. [21]
Не успел я войти в почтовую избу, как услышал на улице звук почтоваго колокольчика, и чрез несколько минут вошел в избу приятель мой Ч. ... Я его оставил в Петербурге, и он намерения не имел оттуда выехать так скоро. Особливое произшествие побудило человека нраву крутаго, как то был мой приятель, удалиться из Петербурга и вот что он мне разсказал.
Ты был уже готов к отъезду, как я отправился в Петергоф. Тут я препроводил праздники столь весело, сколько
в шуму и чаду веселиться можно. Но желая поездку мою обратить в пользу, вознамерился съездить в Кронштат и на Систербек, где сказывали мне, в последнее время сделаны великия перемены. В Кронштате прожил я два дни с [22] великим удовольствием, насыщаяся зрением множества иностранных кораблей, каменной одежды крепости Кронштатской, и строений стремительно возвышающихся. Любопытствовал посмотреть новаго Кронштату плана, и с удовольствием предъусматривал красоту намереваемаго строения; словом, второй день пребывания моего кончился весело и приятно. Ночь была тихая, светлая и воздух благоразстворенной вливал в чувства особую нежность, которую лучше ощущать, нежели описать удобно. Я вознамерился в пользу употребить благость природы, и насладиться еще один хотя раз в жизни великолепным зрелищем восхождения солнца, котораго на гладком водяном горизонте мне еще видеть не удавалось. Я нанял морскую 12-ти весельную шлюбку, и отправился на С...... [23]
Версты с четыре плыли мы благополучно. Шум весел единозвучностию своею, возбудил во мне дремоту, и томное зрение, едвали воспрядало от мгновеннаго блеска падающих капель воды с вершины весел. Стихотворческое воображение преселяло уже меня в прелестные луга Пафоса и Амафонта. Внезапу острый свист, возникающаго в дали ветра разгнал мой сон, и отягченным взорам моим, представлялися сгущенныя облака, коих черная тяжесть, казалось, стремила их нам на главу и падением устрашала. Зерцаловидная поверхность вод начинала рябеть, и тишина уступала место начинающемуся плесканию валов. Я рад был и сему зрелищу; соглядал величественныя черты природы и не в чванство скажу, что других устрашать начинало, то меня веселило. Восклицал изредка как Вернет, ах как хорошо! Но ветр, усиливаяся [24] постепенно, понуждал думать о достижении берега. Небо от густоты непрозрачных облаков, совсем померкло. Сильное стремление валов отнимало у кормила направление, и порывистый ветр, то вознося нас на мокрые хребты, то низвергая в утесистыя рытвины водяных зыбей, отнимало у гребущих силу шественнаго движения. Следуя по неволе направлению ветра, мы носилися на удачу. Тогда и берега начали боятся; тогда и то, что бы нас при благополучном плавании утешать могло, начинало приводить в отчаяние. Природа завистливою
нам на сей час казалася, и мы на нее негодовали теперь за то, что не разспростирала ужаснаго своего величества, сверкая в молнии и слух тревожа громовым треском. Но надежда преследуя человека до крайности, нас укрепляла, и мы елико нам возможно было ободряли друг друга. [25]
Носимые валами, внезапу судно наше остановилось недвижимо. Все наши силы совокупно употребленныя, не были в состоянии совратить его с того места, на котором оно стояло. Упражняясь в сведении нашего судна с мели, как то мы думали, мы неприметили, что ветр между тем почти со всем утих. Небо по малу очистилося от затмевавших синеву его облаков. Но восходящая заря вместо того, чтоб принести нам отраду, явила нам бедственное наше положение. Мы узрели ясно, что шлюпка наша не на мели находилась; но погрязла между двух больших камней, и что не было ни каких сил для ея избавления оттуда невредимо. Вообрази мой друг наше положение, все что я ни скажу, все слабо будет в отношении моего чувствия. Да и еслиб я мог достаточныя дать черты каждому души моея движению, то слабы еще [26] были бы они для произведения в тебе подобнаго тем чувствованиям, какия в душе моей возникали и теснилися тогда. Судно наше стояло на средине гряды каменной замыкающей залив, до С...... простирающийся. Мы находилися от берега на полторы версты. Вода начинала проходить в судно наше со всех сторон и угрожала нам совершенным потоплением. В последний час, когда свет от нас преходить начинает и отверзается вечность, низпадают тогда все степени, мнением между человеков воздвигнутые. Человек тогда становится просто человек: так видя приближающуюся кончину, забыли все мы, кто был какого состояния, и помышляли о спасении нашем отливая воду как кому споручно было. Но какая была в том польза? Колико воды союзными нашими силами было изчерпаемо, толико во мгновение паки накоплялося. К крайнему сердец [27] наших сокрушению ни в дали, ни в близи не видно было мимоидущаго судна. Да и то, которое бы подало нам отраду явясь взорам нашим, усугубило бы отчаяние наше, удаляясь от нас и избегая равныя с нами участи. Наконец судна нашего правитель, более нежели все другие к опасностям морских произшествий обыкший, взиравший по неволе, может быть, на смерть хладнокровно, в разных морских сражениях в
прошедшую Турецкую войну в Архипелаге; решился или нас спасти спасаяся сам, или погибнуть в сем благом намерении: ибо стоя на одном месте, погибнуть бы нам должно было. Он вышед из судна и перебираяся с камня на камень направил шествие свое к берегу, сопровождаем чистосердечнейшими нашими молитвами. С начала продолжал он шествие свое весьма бодро, прыгая с камня на камень; переходя [28] воду, где она была мелка, переплывая ее, где она глубже становилась. Мы с глаз его неспускали. Наконец увидели, что силы его начали ослабевать, ибо он переходил камни медлительнее, останавливался почасту, и садяся на камень для отдохновения. Казалося нам, что он находился иногда в размышлении и нерешимости о продолжении пути своего. Сие побудило одного из его товарищей ему преследовать, дабы подать ему помощь, если он увидит его изнемогающа в достижении берега; или достигнуть онаго, если первому в том будет неудача. Взоры наши стремилися во след то за тем, то за другим, и молитва наша о их сохранении была нелицемерна. Наконец последней из сих подражателей Моисея в прохождении, без чуда, морския пучины своими стопами, остановился на камне недвижим, а перваго со всем мы потеряли из виду. [29]
Сокровенныя доселе внутренния каждаго движения, заклепанныя так сказать ужасом, начали являться при изчезании надежды. Вода между тем в судне умножалася, и труд наш возрастая в отливании оной утомлял силы наши приметно. Человек яраго и нетерпеливаго сложения рвал на себе волосы, кусал персты, проклинал час своего выезда. Человек робкия души и чувствовавший долго может быть тягость удручительныя неволи, рыдал орошая слезами своими скамью, на которой ниц разпростерт лежал. Иной воспоминая дом свой, детей и жену, сидел яко окаменелый, помышляя не о своей, но о их гибели, ибо они питалися его трудами. Каково было моей души положение, мой друг сам отгадывай, ибо ты меня довольно знаешь. Скажу только тебе то, что я прилежно молился богу. Наконец начали мы все предаваться отчаянию; ибо судно наше более половины [30] водою натекло, и мы стояли все в воде по колено. Не редко помышляли мы вытьти из судна и шествовать по каменной гряде к берегу, но пребывание одного из наших сопутников на камне уже несколько часов, и скрытие другаго из виду представляло нам опасность
перехода более может быть, нежели она была в самом деле. Среди таковых горестных размышлений увидели мы близ противоположеннаго берега, в разстоянии от нас каком то было, точно определить не могу, два пятна черныя на воде, которыя казалося, двигалися. Зримое нами нечто черное и движущееся, казалося, помалу увеличивалось; на конец приближаяся представило ясно взорам нашим, два малыя судна прямо идущия к тому месту, где мы находилися среди отчаяния, во сто крат надежду превосходящаго. Как в темной храмине свету совсем неприступной, вдруг отверзается [31] дверь, и лучь денный влетев стремительно в среду мрака, разгоняет оный, разспростираяся по всей храмине до дальнейших ея пределов; тако увидев суда, лучь надежды ко спасению, протек наши души. Отчаяние превратилося в восторг, горесть в восклицание, и опасно было, что бы радостныя телодвижения и плескания не навлекли нам гибели скорее, нежели мы будем исторгнуты из опасности. Но надежда жития возвращаяся в сердца, возбудила паки мысли о различии состояний, в опасности уснувшия. Сие послужило на сей раз к общей пользе. Я укротил излишнее радование во вред обратиться могущее. По нескольком времени увидели мы две большия рыбачьи лодки к нам приближающияся, и при настижении их до нас, увидели в одной из них нашего спасителя, которой прошед каменною грядою до берега, сыскал сии лодки для нашего извлечения [32] из явной гибели. Мы немешкав ни мало вышли из нашего судна и поплыли в приехавших судах к берегу, не забыв снять с камня сотоварища нашего, которой на оном около семи часов находился. Не прошло более получаса, как судно наше стоявшее между камней, облегченное от тяжести, всплыло и развалилося со всем. Плывучи к берегу среди радости и восторга спасения, Павел, так звали спасшаго нас сопутника, разсказал нам следующее.
Я оставя вас в предстоящей опасности, спешил по камням к берегу. Желание вас спасти дало мне силы чрезъестественныя: но сажен за сто до берега силы мои стали ослабевать, и я начал отчаяваться в вашем спасении и моей жизни. Но полежав с полчаса на камени, вспрянув с новою бодростию, и неотдыхая более дополз, так сказать, [33] до берега. Тут я растянулся на траве, и отдохнув минут десять, встал и побежал вдоль берега к С.... что имел мочи. И хотя с немалым
истощением сил, но воспоминая о вас добежал до места. Казалось, что небо хотело испытать вашу твердость и мое терпение, ибо я ненашел ни вдоль берега, ни в самом С.... никакого судна для вашего спасения. Находясь почти в отчаянии, я думал, что нигде неможно мне лучше искать помощи, как у тамошняго начальника. Я побежал в тот дом, где он жил. Уже был седьмой час. В передней комнате нашел я тамошней команды сержанта. Расказав ему коротко за чем я пришел, и ваше положение, просил его, чтобы он разбудил Г...., которой тогда еще почивал. Г. сержант мне сказал: друг мой, я не смею. – Как; ты несмееш? Когда двадцать человек тонут, ты не [34] смееш разбудить того, кто их спасти может? Но ты бездельник лжеш, я сам пойду..... Г. сержант взяв меня за плечо неочень учтиво, вытолкнул за дверь. С досады чуть я нелопнул. Но помня более о вашей опасности, нежели о моей обиде и о жестокосердии начальника с его подчиненным, я побежал к караульной, которая была версты с две разстоянием от проклятаго дома, из котораго меня вытолкнули. Я знал, что живущие в ней солдаты содержали лодки, в которых ездя по заливу собирали булыжник на продажу для мостовых, я и неошибся в моей надежде. Нашел сии две не большия лодки и радость теперь моя несказанна; вы все спасены. Если бы вы утонули, то я бы бросился за вами в воду. Говоря сие Павел обливался слезами. Между тем достигли мы берега. Вышед из судна я пал на колени, возвел руки на небо. [35] – Отче всесильный, возопил я: тебе угодно да живем, ты нас водил на испытание, да будет воля твоя. – Се слабое мое друг изображение того, что я чувст[в]овал. Ужас последняго часа прободал мою душу, я видел то мгновение, что я существовать перестану. Но что я буду? Не знаю. Страшная неизвестность. Теперь чувствую; час бьет; я мертв; движение, жизнь, чувствие, мысль, все изчезнет мгновенно. Вообрази себя, мой друг на краю гроба, не почувствуеш ли корчущей мраз лиющийся в твоих жилах и завременно жизнь пресекающий. О мой друг! – Но я удалился от моего повествования.
Совершив мою молитву, ярость вступила в мое сердце. Возможно ли, говорил я сам себе, что в наш век, в Европе, подле столицы, в глазах великаго государя совершалося
такое безчеловечие! Я воспомянул [36] о заключенных Агличанах в темнице Бенгальскаго Субаба. (*)
Воздохнул я во глубине души. – Между тем дошли мы до С.... Я думал, что начальник проснувшись накажет своего сержанта, и претерпевшим на воде даст хотя успокоение. С сею надеждою пошел я прямо к нему в дом. Но поступком его подчиненнаго столь был раздражен; что я не мог умерить своих слов. Увидев его, сказал, государь мой! Известили ли вас, что за несколько часов пред сим двадцать человек, находились в опасности потерять живот свой [38] на воде и требовали вашея помощи. Он мне отвечал, с наивеличайшею холодностию, куря табак: мне о том сказали недавно, а тогда я спал. – Тут я задрожал в ярости человечества. – Ты бы велел себя будить молотком по глове, буде крепко спиш, когда люди тонут и требуют от тебя помощи. Отгадай, мой друг, какой его был ответ. Я думал, что мне сделается удар от того, что я слышал. Он мне сказал: не моя то должность. Я вышел из терпения. – Должность ли твоя людей убивать, скаредной человек и ты носиш знаки отличности, ты начальствуеш над другими!... Окончать не мог моея речи, плюнул почти ему в рожу и вышел вон. Я волосы драл с досады. Сто делал расположений, как отмстить сему зверскому начальнику не за себя
(*) Агличане приняли в свое покровительство ушедшаго к ним в Калкуту чиновника Бенгальскаго, подвергшаго себя казни своим мздоимством. Справедливо раздраженный Субаб, собрав войско, приступил к городу, и оной взял. Аглинских военнопленных, велел ввергнуть в тесную темницу, в коей они в полсутки издохли. Осталося от них только двадцать три человека. Нещастные сии сулили страже великия деньги, да возвестит владельцу о их положении. Вопль их и стенание, возвещало о том народу, о них соболезнующему; но никто нехотел возвестить о том властителю. Почивает он, ответствовано умирающим Агличанам; и ни един человек в Бенгале немнил, что для спасения жизни ста пятидесяти нещастных, должно отъяти сон мучителя на мгновение.
Но чтож такое мучитель? Или паче, чтож такое народ обыкший к игу мучительства? Благоговениель, или боязнь, тягчит его согбенна? Если [37] боязнь, то мучитель ужаснее богов, к коим человек возсылает или молитву или жалобу, во время нощи или в часы денныя. Если благоговение, то возможно человека возбудить на почитание соделателей его бедствий; чудо, возможное единому суеверию. Чему более удивляться, зверству ли спящаго Набаба или подлости несмеющаго его разбудить. Реналь. История о Индиях. Том II.
но за человечество. Но опомнясь, убедился воспоминовением многих примеров, [39] что мое мщение будет безплодно, что я же могу прослыть или бешеным или злым человеком; смирился.
Между тем люди мои сходили к священнику, которой нас принял с великою радостию, согрел нас, накормил, дал отдохновение. Мы пробыли унего целыя сутки, пользуясь его гостеприимством и угощением. На другой день нашед большую шлюпку, доехали мы до Ораниенбаума благополучно. В Петербурге я о сем рассказывал тому и другому. Все сочувствовали мою опасность, все хулили жестокосердие начальника, никто незахотел ему о сем напомнить. Если бы мы потонули, то бы он был нашим убийцею. – Но в должности ему непредписано вас спасать, сказал некто. – Теперь я прощусь с городом на веки. Не въеду николи в сие жилище тигров. Единое их веселие грысть друг [40] друга; отрада их, томить слабаго до издыхания, и раболепствовать власти. И ты хотел, чтоб я поселился в городе. Нет мой друг, говорил мой повествователь вскочив со стула, заеду туда, куда люди неходят, где незнают что́ есть человек, где имя его неизвестно. Прости; – сел в кибитку и поскакал. [41]
Я в след за моим приятелем скакал так скоро, что настиг его еще на почтовом стану. Старался его уговорить, чтоб возвратился в Петербург, старался ему доказать, что малыя и частныя неустройства в обществе, связи его неразрушат, как дробинка падая в пространство моря, неможет возмутить поверхности воды. Но он мне сказал на отрез: когда бы я малая дробинка пошел на дно, то бы конечно на Финском заливе бури несделалось, а я бы пошел жить с тюленями. И с видом негодования простясь со мною лег в свою кибитку, и поехал поспешно.
Лошади были уже впряжены; я уже ногу занес, что бы влезть в кибитку; как вдруг дождь пошел. – Беда невелика размышлял я; закроюсь [42] ценовкою и буду сух. Но едва мысль сия в мозге моем пролетела, то как будто меня окунули в пролубь. Небо неспросясь со мною разверзло облако и дождь лил ведром. – С погодою несладиш; по пословице
тише едеш, дале будеш – вылез я из кибитки и убежал в первую избу. Хозяин уже ложился спать и в избе было темно. Но я и в потемках выпросил позволение обсушиться. Снял с себя мокрое платье и что было посуше, положив под голову, на лавке скоро заснул. Но постеля моя была непуховая, долго нежится непозволила. Проснувшись услышал я шопот. Два голоса различить я мог, которые между собою разговаривали. – Ну муж, разскажи-тка, говорил женской голос. – Слушай жена. –
Жил-был; – и подлинно на сказку похоже; да как же сказке верить, сказала жена в полголоса, зевая ото [43] сна; поверю ли я, что были Полкан, Бова или Соловей разбойник. – Да кто тебя толкает в шею, верь коли хочешь. Но то правда что встарину силы телесныя были в уважении, и что силачи оныя употребляли во зло. Вот тебе Палкан. А о Соловье разбойнике читай мать моя истолкователей Руских древностей. Они тебе скажут, что он Соловьем назван красноречия своего ради. – Не перебивай же моей речи. И так, жил был где то Государев Наместник. В молодости своей таскался по чужим землям, выучился есть устерсы, и был до них великой охотник. Пока денжонок своих мало было, то он от охоты своей воздерживался, едал по десятку и то когда бывал в Петербурге. Как скоро полез в чины, то и число устерсов на столе его начало прибавляться. А как попал в Наместники и когда много стало у него [44] денег своих, много и казенных в разпоряжении, тогда стал он к устерсам как брюхатая баба. Спит и видит, чтобы устерсы кушать. Как пора их приходит, то нет никому покою. Все подчиненные становятся мучениками. Но вочто бы то ни стало, а устерсы есть будет. – В правление посылает приказ, чтобы наряжен был немедленно курьер, котораго он имеет в Петербург отправить с важными донесениями. Все знают что курьер поскачет за устерсами, но куда ни вертись а прогоны выдавай. На казенныя денешки дыр много. Гонец снабженный подорожною, прогонами, совсем готов, в куртке и чикчерах явился пред Его Высокопревосходительство. – Поспешай мой друг, вещает ему унизанной Орденами, поспешай, возьми сей пакет, отдай его в вольшой морской. – Кому прикажите – прочти адрес – его... его... [45] – Не так читаеш – государю моему гос... – врёш... господину Корзинкину, почтенному лавошнику,
в С. Петербурге в большой морской. – Знаю Ваше Высокопревосходительство. – Ступай же мой друг и как скоро получиш, то возвращайся поспешно и ни мало не медли; я тебе скажу спасибо неодно.
И ну ну ну, ну ну ну; по всем по трем, вплоть до Питера, к Корзинкину прямо на двор. – Добро пожаловать. Куды какой Его Высокопревосходительство затейник, из за тысячи верст, шлет за какою дрянью. Только барин доброй. Рад ему служить. Вот устерсы теперь лиш с биржи. Скажи неменьше ста пятидесяти бочка, уступить нельзя, самим пришли дороги. Да мы с его милостию сочтемся. – Бочку взвалили в кибитку; поворотя оглобли курьер уже опять скачет; успел лиш [46] зайти в кабак и выпить два крючка сивухи.
Тинь тинь.... Едва угородских ворот услышали звон почтоваго колокольчика; караульной Офицер бежит уже к Наместнику, (толи дело как где все в порядке) и рапортует ему, что вдали видна кибитка и слышен звон колокольчика. Неуспел выговорить, как шасть курьер в двери. – Привез Ваше Высокопревосходительство. – Очень к стате; (оборотясь к предстоящим:) Право человек достойной, исправен и непьяница. Сколько уже лет, по два раза в год ездит в Петербург; а в Москву сколько раз, упомнить немогу. Секретарь пиши представление. За многочисленные его в посылках труды, и за точнейшее оных исправление удостоиваю его к повышению чином. – – –
В расходной книге у Казначея записано: по предложению Его Высокопревосходительства дано курьеру H. H. отправленному в С: П: с наинужнейшими донесениями, прогонных денег в оба пути на три лошади из екстраординарной суммы..... Книга казначейская пошла на ревизию, но устерсами непахнет.
По представлению Господина Генерала и проч. ПРИКАЗАЛИ: быть сержанту H. H. Прапорщиком. – – – Вот жена, говорил муской голос как добиваются в чины а что мне прибыли, что я служу безпорочно, неподамся вперед ни на палец. По указам велено за добропорядочную службу награждать. Но Царь жалует, а псарь нежалует. Так то наш Г. Казначей; уже другой раз по его представлению меня отсылают в уголовную палату. Когда бы я с ним был заодно, то бы было нежитье, а масленица. – И... полно Клементьичь
пустяки то молоть. Знаеш ли, за что он тебя нелюбит? за то, что ты промен [48] береш со всех, а с ним не делишся. – Потише Кузминична, потише; не равно кто подслушает. – Оба голоса умолкли и я опять заснул.
Поутру узнал я, что в одной избе со мною, ночевал присяжной с женою, которые до света отправились в Новгород.
Я находился от него не далее как в пяти саженях. Он подошед комне и неснимая шляпы, сказал: милостивый государь снабдите чем ниесть человека нещастнаго. Меня сие удивило чрезмерно, и я немог вытерпеть, чтоб ему не сказать, что я удивляюсь прозбе его о вспоможении, когда он нехотел торговаться о прогонах, и давал против других в двое. Я вижу, сказал он мне, что в жизнь вашу поперечнаго вам ничего невстречалося. Столь твердой ответ мне очень понравился, и я немедля ни мало вынув из кошелька...... неосудите, сказал, более теперь вам служить немогу, но если доедем до места, то может быть, сделаю что-нибудь больше. Намерение мое присем было то, что бы сделать его чистосердечным; я и не [50] ошибся. Я вижу, сказал он мне, что вы имеете еще чувствительность, что обращение света и снискание собственной пользы незатворили вход ея в ваше сердце. Позвольте мне сесть на вашей повозке, а служителю вашему прикажите сесть на моей. Между тем лошади наши были впряжены, я исполнил его желание – и мы едем.
Ах государь мой, немогу себе представить, что я нещастлив. Не более недели тому назад я был весел, в удовольствии, недостатка нечувствовал, был любим, или так казалося; ибо дом мой всякой день был полон, людьми заслужившими уже знаки почестей; стол мой был всегда как
великолепное некое торжество. Но если тщеславие толикое имело удовлетворение, равно и душа наслаждалася истинным блаженством. По многих сперва безплодных стараниях, предприятиях, [51] и неудачах наконец получил я в жену ту кот[о]рую желал. Взаимная наша горячность услаждая и чувства и душу, все представляла нам в ясном виде. Не зрели мы облачнаго дня. Блаженства нашего достигали мы вершины. Супруга моя была беременна и приближался час ея разрешения. Все сие блаженство, определила судьба да рушится одним мгновением.
У меня был обед и множество так называемых друзей собравшись, насыщали праздной свой голод на мой щет. Один из бывших тут, которой внутренно меня нелюбил, начал говорить с сидевшим подле него, хотя в полголоса но довольно громко, чтобы говоренное жене моей и многим другим слышно было. Не ужели вы незнаете, что дело нашего хозяина в уголовной палате уже решено. – [52]
Вам покажется мудрено, говорил сопутник мой, обращая ко мне свое слово, что бы человек неслужащей и в положении мною описанном, мог подвергнуть себя суду уголовному. И я так думал долго, да и тогда, когда мое дело прошед нижние суды, достигло до вышшаго. Вот в чем оно состояло: я был в купечестве записан; пуская капитал мой в обращение, стал участником в частном откупу. Неосновательность моя причиною была, что я доверил лживому человеку, которой лично попавшись в преступлении, был от откупу отрешен и, по свидетельству будто его книг, сделался по видимому нанем большей начет. Он скрылся, я остался в лицах и начет положено взыскать с меня. Я сделав выправки, сколько мог, нашел, что начету на мне или совсем бы небыло, или бы был очень малой, и для того просил, чтобы сделали разщет со [53] мною; ибо я по нем был порукою. Но вместо того, чтобы сделать должное по моему прошению удовлетворение, велено недоимку взыскать с меня. Перьвое неправосудие. Но к сему присовокупили и другое. В то время как я сделался в откупу порукою, имения за мною никакого небыло, но по обыкновению послано было запрещение на имение мое в гражданскую палату. Странная вещь запрещать продавать то, чего несуществует в имении! После того купил я дом, и другия сделал приобретения.
В то же самое время случай допустил меня перейти из купеческаго звания в звание дворянское получа чин. Наблюдая свою пользу я нашел случай продать дом на выгодных кондициях, совершив купчую в самой той же палате, где существовало запрещение. Сие поставлено мне в преступление; ибо были люди которых удовольствие помрачалось [54] блаженством моего жития. Стряпчей казенных дел, сделал на меня донос, что я избегая платежа казенной недоимки, дом продал, обманул гражданскую палату назвавшись тем званием, в коем я был, а не тем, в котором находился при покупке дома. Тщетно я говорил, что запрещение неможет существовать на то, чего нет в имении, тщетно я говорил, что покрайней мере надлежало бы сперьва продать оставшееся имение и выручить недоимку сей продажею, а потом предпринимать другия средства; что я звания своего неутаивал, ибо в дворянском уже купил дом. Все сие было отринуто, продажа дому уничтожена, меня осудили за ложной мой поступок лишить чинов, – и требуют теперь говорил повествователь хозяина здешняго в суд, дабы посадить под стражу до окончания дела. [55]
Сие последнее поветствуя, разсказывающий возвысил свой голос. Жена моя едва сие услышала, обняв меня вскричала: нет мой друг и я с тобою. – Более выговорить немогла. Члены ея все ослабели и она упала безчувственна в мои объятия. Я подняв ее со стула вынес в спальную комнату и неведаю как обед окончался.
Пришед чрез несколько времени в себя она почувствовала муки, близкое рождение плода горячности нашей возвещающия. Но сколь ни жестоки оне были, воображение, что я буду под стражею, столь ее тревожило, что она только и твердила: и я пойду с тобою. Сие нещастное приключение ускорило рождение младенца целым месяцом, и все способы бабки и Доктора для пособия призванных, были тщетны и немогли воспретить, что бы жена моя не родила чрез сутки. Движения ея души нетокмо с [56] рождением младенца неуспокоились, но усилившись гораздо, сделали ей горячку. – По что распространяться мне в повествовании? Жена моя на третий день после родов своих умерла. Видя ея страдание, можете поверить, что я ее неоставлял ни наминуту. Дело мое и осуждение, в горести позабыл
совершенно.За день до кончины моей любезной, недозрелой плод нашея горячности, так же умер. Болезнь матери его, занимала меня совсем, и потеря сия была для меня тогда невелика. Вообрази, вообрази, говорил поветствователь мой взяв обеими руками себя за волосы, вообрази мое положение, когда я видел, что возлюбленная моя со мною разставалася на всегда. – На всегда! вскричал он диким голосом. Но за чем я бегу? Пускай – меня посадят в темницу; я уже нечувствителен; пускай меня мучат, пускай лишают жизни. – О варвары, тигры, [57] змеи лютые, грызите сие сердце, пускайте в него томной ваш яд. – Извините мое изступление, я думаю, что я лишусь скоро ума. Сколь скоро воображу ту минуту, когда любезная моя со мною разставалася, то я все позабываю и свет в глазах меркнет. Но окончу мою повесть. В толико жестоком отчаянии, лежащу мне над бездыханным телом моей возлюбленной, один из искренних моих друзей прибежав ко мне. – Тебя пришли взять под стражу, команда на дворе. Беги отсель, кибитка у задних ворот готова, ступай в Москву, или куда хочешь, и живи там, доколе можно будет облегчить твою судьбу. – Я невнимал его речам, но он усилясь надо мною и взяв меня с помощию своих людей, вынес и положил в кибитку; но вспомня, что надобны мне деньги, дал мне кошелек, в котором было только пятьдесят [58] рублей. Сам пошел в мой кабинет, что бы найти там денег и мне вынести; но нашед уже офицера в моей спальне, успел только прислать ко мне сказать, что бы я ехал. Непомню как меня везли первую станцию. Слуга приятеля моего разсказав все произшедшее простился со мною, а я теперь еду, по пословице, – куда глаза гледят.
Повесть сопутника моего тронула меня несказанно. Возможно ли, говорил я сам себе, чтобы в толь мягкосердое правление, каково ныне у нас, толикия производилися жестокости? Возможно ли, чтобы были столь безумные судии, что для насыщения казны (можно действительно так назвать всякое неправильное отнятие имения для удовлетворения казеннаго требования), отнимали у людей имение, честь, жизнь? Я размышлял, каким бы образом могло сие происшествие достигнуть до слуха [59] верховныя власти. Ибо справедливо думал, что в самодержавном правлении она одна в отношении других может быть безпристрастна. – Но
немогу ли я принять на себя его защиту? Я напишу жалобницу в вышшее правительство. Уподроблю все произшествие и представлю не правосудие судивших и невинность страждущаго. – Но жалобницы от меня непримут. Спросят, какое я на то имею право; потребуют от меня верющаго письма. – Какое имею право? Страждущее человечество. Человек лишенный имения, чести, лишенный половины своея жизни, в самовольном изгнании, дабы избегнуть поносительнаго заточения. И на сие надобно верющее письмо? От кого? Ужели сего мало, что страждет мой согражданин? – Да и в том нет нужды. Он человек: вот мое право, вот верющее письмо. – О богочеловек! Почто писал ты закон [60] твой для варваров. Они крестяся во имя твое, кровавыя приносят жертвы злобе. Почто ты для них мягкосерд был? Вместо обещания будущия казни, усугубил бы казнь настоящую, и совесть возжигая по мере злодеяния, недал бы им покоя денноночно, доколь страданием своим незагладят все злое, еже сотворили. Таковыя размышления толико утомили мое тело, что я уснул весьма крепко и непросыпался долго.
Мне представилось, что я Царь, Шах, Хан, Король, Бей, Набаб, Султан, или какое то сих названий нечто, седящее во власти на Престоле.
Место моего возседения было из чистаго злата, и хитро изкладенными драгими разнаго цвета каменьями, блистало лучезарно. Ничто сравниться немогло со блеском моих одежд. Глава моя украшалася венцем лавровым. Вокруг меня лежали знаки власть мою изъявляющие. Здесь мечь лежал на столпе, из сребра изваянном, на коем изображалися морския и сухопутныя сражения, взятие городов и протчее сего рода; везде видно было в верьху имя мое носимое Гением славы, над всеми сими подвигами парящим. Тут виден был скипетр мой, возлежащей на снопах, обильными класами
отягченных, изваянных из чистаго злата и природе совершенно подражающих. На [62] твердом коромысле возвешенныя зрелися весы. В единой из чаш лежала книга с надписью Закон Милосердия; в другой книга же с надписью Закон Совести. Держава из единаго камня изсеченная, поддерживаема была грудою младенцев из белого мрамора изсеченных. Венец мой возвышен был паче всего и возлежал на раменах сильнаго исполина, возкраие же его поддерживаемо было истиною. Огромной величины змия, из светлыя стали изкованная, облежала вокруг всего седалища при его подножии, и конец хвоста в зеве держаща изображала вечность.
Но неединыя бездыханныя изображения возвещали власть мою и величество. С робким подобострастием, и взоры мои ловящи стояли вокруг престола моего чины Государственные. В некотором отдалении от престола моего, толпилося безчисленное множество народа, коего [63] разныя одежды, черты лица, осанка, вид и стан, различие их племени возвещали. Трепетное их молчание уверяло меня, что они все воли моей подвластны. По сторонам на несколько возвышенном месте, стояли женщины в великом множестве в прелестнейших и великолепнейших одеждах. Взоры их изъявляли удовольствие на меня смотреть, и желания их стремились, на предъупреждении моих, если бы оне возродились.
Глубочайшее в собрании сем присудствовало молчание; казалося, что все в ожидании были важнаго какого произшествия, от коего спокойствие и блаженство всего общества зависели. Обращенный сам в себя и чувствуя глубоко вкоренившуюся скуку в душе моей, от насыщающего скоро единообразия происходящую, я долг отдал естеству, и рот разинув до ушей, зевнул во всюмочь. Все [64] вняли чувствованию души моей. Внезапу смятение разпростерло мрачной покров свой по чертам веселия, улыбка улетала со уст нежности и блеск радования с ланид удовольствия. Изкаженные взгляды и озирание, являли нечаянное нашествие ужаса и предстоящия беды. Слышны были вздохи, колющие предтечи скорби; и уже начинало раздаваться задерживаемое присудствием страха стенание. Уже скорыми в сердца всех стопами шествовало отчаяние и смертныя содрогания, самыя кончины мучительнее. – Тронутый до внутренности сердца толико
печальным зрелищем, ланидныя мышцы нечувствительно стянулися ко ушам моим, и разтягивая губы, произвели в чертах лица моего кривление, улыбке подобное, за коим я чхнул весьма звонко. Подобно как в мрачную атмосферу густым туманом отягченную, проникает полуденный солнца [65] лучь. Летит от жизненной его жаркости сгущенная парами влага, и разделенная в составе своем частию улегчася, стремительно возносится в неизмеримое пространство ефира, и частию удержав в себе одну только тяжесть земных частиц падает низу стремительно. Мрак присудствовавший повсюду в небытии светозарнаго шара изчезает весь вдруг, и сложив поспешно непроницательной свой покров, улетает на крылех мгновенности, неоставляя по себе ниже знака своего присудствования. Тако при улыбке моей развеялся вид печали на лицах всего собрания поселившийся; радость проникла сердца всех быстротечно, и неосталося косаго вида неудовольствия нигде. Все начали восклицать: да здравствует наш великий Государь, да здравствует на веки. Подобно тихому полуденному ветру, помавающему листвия дерев, и любострастное [66] производящему в дубраве шумление, тако во всем собрание радостное шептание раздавалось. Иной в полголоса говорил: он усмирил внешних и внутренних врагов, разширил пределы отечества, покорил тысячи разных народов своей державе. Другой возклицал: он обогатил Государство, разширил внутренную и внешную торговлю, он любит науки и художества, поощряет земледелие и рукоделие. Женщины с нежностию вещали: он недал погибнуть тысячам полезных сограждан избавя их до сосца еще гибельныя кончины. Иной с важным видом возглашал: – он умножил государственныя доходы, народ облегчил от податей, доставил ему надежное пропитание. Юношество с восторгом руки на Небо простирая рекло: он милосерд, правдив, закон его для всех равен, он почитает себя первым его служителем. [67] Он законодатель мудрый, судия правдивый, исполнитель ревностный, он паче всех Царей велик, он вольность дарует всем.
Речи таковыя ударяя в тимпан моего уха, громко раздавалися в душе моей. Похвалы сии истинными в разуме моем изображалися, ибо сопутствуемы были искренности наружными чертами. Таковыми их приемля душа моя
возвышалася над обыкновенным зрения кругом; в существе своем разширялась и вся объемля, касалася степеней божественной премудрости. – Но ничто несравнилося с удовольствием самоодобрения при раздавании моих приказаний. Первому военачальнику повелевал я ити с многочисленным войском на завоевание земли, целым Небесным поясом от меня отделенной. Государь, ответствовал он мне, слава единая имени твоего, победит народы оную землю населяющие. Страх предшествовать [68] будет оружию твоему, и возвращуся приносяй дань Царей сильных. – Учредителю плавания я рек; да корабли мои разсеятся по всем морям, да узрят их неведомые народы; флаг мой да известен будет на Севере, Востоке, Юге и Западе. Исполню Государь. – И полетел на исполнение яко ветр определенный надувать ветрила корабельные. – Возвести до дальнейших пределов моея области, рек я хранителю законов, се день рождения моего, да ознаменится он в летописях на веки отпущением повсеместным. Да отверзутся темницы, да изыдут преступники, и да возвратятся в домы свои, яко заблудшие от истиннаго пути. – Милосердие твое, Государь! есть образ всещедраго существа. Бегу возвестити радость скорбящим отцам по чадех их, супругам по супругах их. – Да воздвигнутся, рек я, первому зодчию, великолепнейшия здания [69] для убежища мусс, да украсятся подражаниями природы разновидными; и да будут они ненарушимы, яко небесныя жительницы, для них же они уготовляются. – О премудрый отвечал он мне, егда велениям твоего гласа стихии повиновалися, и совокупя силы свои учреждали в пустынях и на дебрях обширные грады, превосходящие великолепием славнейшие в древности; колико маловажен будет сей труд для ревностных исполнителей твоих велений. Ты рек, и грубые строения припасы уже гласу твоему внемлют. – Да отверзется ныне, рек я, рука щедроты, да излиются остатки избытка на немощствующих, сокровища ненужныя да возвратятся к их источнику. – О всещедрый Владыко, всевышним нам дарованный, отец своих чад, обогатитель нищаго, да будет твоя воля. – При всяком моем изречении все предстоящие восклицали радостно и [70] плескание рук нетокмо сопровождало мое слово, но даже предъупреждало мысль. Единая из всего собрания жена, облегшаяся твердо о столп,
испускала вздохи скорби и являла вид презрения и негодования. Черты лица ея были суровы и платье простое. Глава ея покрыта была шляпою, когда все другие обнаженными стояли главами. Кто сия? вопрошал я близь стоящаго меня. – Сия есть странница нам неизвестная, именует себя Прямовзорой и глазным врачем. Но есть Волхв опаснейший, носяй яд и отраву, радуется скорби и сокрушению; всегда нахмуренна, всех презирает и поносит; даже нещадит в ругании своем священныя твоея главы. – Почтож злодейка сия терпима в моей области? Но о ней завтра. Сей день, есть день милости и веселия. Приидите сотрудники мои в ношении тяжкаго бремени правления, приимите достойное за труды и [71] подвиги ваши воздаяние. Тогда возстав от места моего, возлагал я различныя знаки почестей на предстоящих; отсудствующие забыты небыли, но те, кои приятным видом, словам моим шли во сретение, имели большую во благодеяниях моих долю.
По сем продолжал я мое слово: пойдем столпы моея державы, опоры моея власти, пойдем усладиться по труде. Достойно бо да вкусит трудившийся плода трудов своих. Достойно Царю вкусити веселия, он же изливает многочисленныя всем. Покажи нам путь к уготованному тобою празднеству, рек я к учредителю веселий. Мы тебе последуем. – Постой, вещала мне странница от своего места, постой, и подойди ко мне. Я врачь присланный к тебе и тебе подобным, да очищу зрение твое. – Какия бельма сказала она с восклицанием. – Некая невидимая сила, нудила меня ити пред [72] нее; хотя все меня окружавшие мне в том препятствовали, делая даже мне насилие.
На обоих глазах бельма, сказала странница, а ты столь решительно судил о всем. Потом коснулася обоих моих глаз, и сняла с них толстую плену, подобну роговому разствору. Ты видиш сказала она мне, что ты был слеп и слеп всесовершенно. – Я есмь Истина. Всевышний подвигнутый на жалость стенанием тебе подвластнаго народа, низпослал меня с небесных кругов, да отжену темноту проницанию взора твоего препятствующую. Я сие исполнила. Все вещи представятся днесь в естественном их виде, взорам твоим. Ты проникнеш во внутренность сердец. Неутаится более от тебя змия, крыющаяся в излучинах душевных. Ты
познаеш верных своих подданных, которыя в дали от тебя, не тебя любят, но любят отечество; [73] которые готовы всегда на твое поражение, если оно отмстит порабощение человека. Но не возмутят они гражданскаго покоя безвременно, и без пользы. Их призови себе в друзей. Изжени сию гордую чернь, тебе предстоящую и прикрывшую срамоту души своей, позлащенными одеждами. Они то истинные твои злодеи, затмевающие очи твои, и вход мне в твои чертоги воспрещающие. Един раз являюся я Царям во все время их царствования, да познают меня в истинном моем виде; но я никогда неоставляю жилища смертных. Пребывание мое неесть в чертогах царских. Стража обсевшая их вокруг и бдящая денноночно стоглазно, воспрещает мне вход в оные. Если когда проникну сию сплоченную толпу, то подняв бичь гонения, все тебя окружающие, тщатся меня изгнать из обиталища твоего; бди убо да паки неудалюся от тебя. Тогда [74] словеса ласкательства, ядовитые пары издыхающия, бельма твои паки возродят, и кора светом непроницаемая покрыет твои очи. Тогда ослепление твое будет сугубо; едва на шаг один, взоры твои досязать будут. Все в веселом являться тебе будет виде. Уши твои невозмутятся стенанием; но усладится слух сладкопением ежечасно. Жертвенныя курения обыдут на лесть отверстую душу. Осязанию твоему подлежать будет всегда гладкость. Никогда нераздерет благотворная шероховатость, в тебе нервов осязательности. Возтрепещи теперь за таковое состояние. Туча вознесется над главой твоей, и стрелы карающаго грома, готовы будут на твое поражение. Но я вещаю тебе, поживу в пределах твоего обладания. Егда восхощешь меня видети, егда осажденная козьнями ласкательства душа твоя, взалкает моего взора; воззови [75] меня из твоея отдаленности; где слышен будет твердый мой глас, там меня и обрящеш. Неубойся гласа моего николи. Если из среды народныя возникнет муж порицающий дела твоя, ведай, что той есть твой друг искренний. Чуждый надежды мзды, чуждый рабскаго трепета, он твердым гласом возвестит меня тебе. Блюдись и недерзай его казнити, яко общаго возмутителя. Призови его, угости его яко странника. Ибо всяк, порицающий Царя в самовластии его, есть странник земли, где всё пред ним трепещет. Угости его вещаю, почти его, да возвратившися возможет он паче и паче
глаголати нельстиво. Но таковыя твердыя сердца бывают редки; едва един в целом столетии явится на светском ристалище. А дабы бдетельность твоя не усыплялася негою власти, се кольцо дарую тебе, да возвестит оно тебе твою [76] неправду, когда на нее дерзать будеш. Ибо ведай, что ты первейший в обществе можеш быть убийца, первейший разбойник, первейший предатель, первейший нарушитель общия тишины, враг лютейший устремляющий злость свою на внутренность слабаго. Ты виною будеш, если мать восплачет о сыне своем убиенном на ратном поле, и жена о муже своем; ибо опасность плена едва оправдать может убийство, войною называемое. Ты виною будеш, если запустеет нива, если птенцы земледелателя лишатся жизни у тощаго без здравыя пищи сосца материя. Но обрати теперь взоры свои на себя и на предстоящих тебе, возри на исполнение твоих велений, и если душа твоя несодрогнется от ужаса при взоре таковом, то отъиду от тебя и чертог твой загладится навсегда в памяти моей. [77]
Изрекшия странницы лице, казалося веселым и вещественным сияющее блеском. Возрение на нее вливало в душу мою радость. Уже нечувствовал я в ней зыбей тщеславия и надутлости высокомерия. Я ощущал в ней тишину; волнение любочестия и обуревание властолюбия ея некасалися. Одежды мои, столь блестящия, казалися замараны кровию и омочены слезами. На перстах моих виделися мне остатки мозга человеческаго; ноги мои стояли в тине. Вокруг меня стоящие являлися того скареднее. Вся внутренность их казалась черною и сгараемою тусклым огнем ненасытности. Они метали на меня и друг на друга изкаженные взоры, в коих господствовали хищность, зависть, коварство и ненависть. Военачальник мой посланный на завоевание, утопал в роскоши и веселии. В войсках подчиненности небыло; воины мои почиталися [78] хуже скота. Нерадели ни о их здравии ни прокормлении; жизнь их ни вочто вменялася; лишались они установленной платы, которая употреблялась на ненужное им украшение. Большая половина новых воинов умирали от небрежения начальников или ненужныя и безвременныя строгости. Казна определенная на содержание всеополчения была в руках учредителя веселостей. Знаки военнаго достоинства не храбрости были уделом, но подлаго раболепия.
Я зрел пред собою единаго знаменитаго по словесам военачальника, коего я отличными почтил знаками моего благоволения; я зрел ныне ясно, что все его отличное достоинство состояло в том только, что он пособием был в насыщении сладострастия своего начальника; и на оказание мужества небыло ему даже случая; ибо он издали невидал неприятеля. От таких то воинов [79] я ждал себе новых венцов. Отвратил я взор мой от тысящи бедств представившихся очам моим.
Корабли мои назначенные, да прейдут дальнейшия моря, видел я плавающими при устье пристанища. Начальник полетевший для исполнения моих велений на крылех ветра, простерши на мягкой постеле свои члены, упоялся негою и любовию в объятиях наемной возбудительницы его сладострастия. На изготованном велением его чертеже, совершеннаго в мечтании плавания, уже видны были во всех частях мира новые острова, климату их свойственными плодами изобилующие. Обширныя земли и многочисленные народы израждалися из кисти новых сих путешествователей. Уже при блеске нощных светильников начерталося величественное описание сего путешествия и сделанных приобретений, [80] слогом цветущим и великолепным. Уже златые дски уготовлялися на одежду столь важнаго сочинения. О Кук! по что ты жизнь свою провел в трудах и лишениях? По что скончал ее плачевным образом? Если бы возсел на сии корабли, то в веселиях начав путешествие, и в веселиях его скончая, столь же бы много сделал открытий, сидя на одном месте (и в моем государстве) толико же бы прославился; ибо ты бы почтен был твоим Государем.
Подвиг мой, коим в ослеплении моем душа моя наиболее гордилася, отпущение казни и прощение преступников, едва видны были в обширности гражданских деяний. Веление мое, или было совсем нарушено, обращаяся не в ту сторону, или не имело желаемаго действия превратным онаго толкованием, и медлительным исполнением. Милосердие мое сделалося торговлею, и тому, [81] кто давал больше, стучал молот жалости и великодушия. Вместо того, чтобы в народе моем чрез отпущение вины прослыть милосердым, я прослыл обманщиком, ханжею и пагубным комедиантом. Удержи свое милосердие, вещали тысящи гласов, невозвещай нам его
великолепным словом, если нехощеш его исполнити. Несоплощай с обидою насмешку, с тяжестию, ея ощущение. Мы спали и были покойны, ты возмутил наш сон, мы бдеть нежелали; ибо не над чем. – В созидании городов видел я одно расточение государственныя казны, нередко омытой кровию и слезами моих подданных. В воздвижении великолепных зданий к разточению нередко присовокуплялося и непонятие о истинном искустве. Я зрел расположение их внутреннее и внешное без малейшаго вкуса. Виды оных принадлежали веку Готфов и Вандалов. В жилище для Мусс уготованном [82] незрел я лиющихся благотворно струев Касталии и Ипокрены; едва пресмыкающееся искуство дерзало возводить свои взоры выше очерченой обычаем округи. Зодчие согбенные над чертежем здания, не о красоте онаго помышляли, но как приобретут ею себе стяжание. Возгнушался я моего пышнаго тщеславия и отвратил очи мои. – Но паче всего уязвило душу мою излияние моих щедрот. Я мнил в ослеплении моем, что ненужная казна общественная, на государственныя надобности, неможет лучше употребиться, как на вспоможение нищаго, на одеяние нагаго, на прокормление алчущаго, или на поддержание погибающаго противным случаем, или на мзду нерадящему о стяжании достоинству и заслуге. Но сколь прискорбно было видеть, что щедроты мои изливалися на богатаго, на льстеца, на вероломнаго друга, на убийцу иногда тайнаго, [83] на предателя и нарушителя общественной доверенности, на уловившаго мое пристрастие, на снисходящаго моим слабостям, на жену кичащуюся своим безстыдством. Едва, едва досязали слабые источники моея щедроты, застенчиваго достоинства и стыдливыя заслуги. Слезы пролились из очей моих, и сокрыли от меня толь бедственныя представления, безразсудной моей щедроты. – Теперь ясно я видел, что знаки почестей мною раздаваемые всегда доставалися в удел недостойным. Достоинство неопытное пораженное первым блеском сих мнимых блаженств, вступало в единый путь с ласкательством и подлостию духа, на снискание почестей, вожделенной смертных мечты; но влача косвенно стопы свои, всегда на первых степенях изнемогало, и довольствоваться было осуждаемо, собственным своим одобрением, во уверении, что почести [84] мирские суть пепл и дым. Видя во всем толикую
превратность от слабости моей и коварства министров моих произтекшую; видя что нежность моя обращалася на жену, ищущую в любви моей удовлетворения своего только тщеславия, и внешность только свою на услаждение мое устрояющую, когда сердце ея ощущало ко мне отвращение; возревел я яростию гнева. Недостойные преступники, злодеи! вещайте, почто во зло употребили доверенность Господа вашего? предстаньте ныне пред судию вашего. Возтрепещите в окаменелости злодеяния вашего. Чем можете оправдать дела ваши? Что скажете во извинение ваше? Се он, его же призову из хижины уничижения. Прииди вещал я старцу, коего созерцал в крае обширныя моея области, кроющагося под заросшею мхом хижиною, прииди облегчить мое бремя; прииди и возврати покой томящемуся [85] сердцу и возтревоженному уму. – Изрекши сие, обратил я взор мой на мой сан, познал обширность моея обязанности, познал откуду произтекает мое право и власть. Возтрепетал во внутренности моей, убоялся служения моего. Кровь моя пришла в жестокое волнение, и я пробудился. – Еще неопомнившись, схватил я себя за палец, но терноваго кольца на нем небыло. О если бы оно пребывало хотя на мизинце Царей!
Властитель мира, если читая сон мой, ты улыбнешся с насмешкою, или нахмуриш чело, ведай, что виденная мною странница, отлетела от тебя далеко, и чертогов твоих гнушается. [86]
Насилу очнуться я мог от Богатырскаго сна, в котором я столько сгрезил. – Голова моя была свинцовой тяжелее, хуже, нежели бывает с похмелья у пьяниц, которые по неделе пьют запоем. Не в состоянии я был продолжать пути и трестися на деревянных дрогах, (пружин у кибитки моей небыло). Я вынул домашней лечебник; искал нет ли в нем рецепта от головной дурноты, произходящей от бреду во сне и наяву. Лекарство со мною хотя всегда ездило в запасе; но по пословице на всякаго мудреца довольно простоты; против бреду я себя непредостерег и от того голова моя, приехав на почтовой стан, была хуже болвана.
Вспомнил я, что некогда блаженной памяти нянюшка моя Клеменьтьевна, [87] по имени Прасковья, нареченная Пятница,
охотница была до кофею и говаривала, что помогает он от головной боли. Как чашек пять выпью, говаривала она, такт и свет вижу, а без того умерла бы в три дни.
Я взялся за нянюшкино лекарство, но непривыкнув пить вдруг по пяти чашек, поподчивал излишне для меня сваренным, молодаго человека, которой сидел на одной со мной лавке, но в другом углу у окна. – Благодарю усердно, сказал он, взяв чашку с кофеем. – Приветливый вид, взгляд неробкой, вежливая осанка, казалось не к стате были к длинному полукафтанью, и к примазанным квасом волосам. Извини меня читатель в моем заключении, я родился и вырос в столице, и если кто некудряв и ненапудрен, того я ни вочто нечту. Если и ты деревенщина и волос непудриш, то [88] неосуди буде я на тебя невзгляну и пройду мимо.
Слово за слово я с новым моим знакомцом поладил. Узнал, что он был из Новогородской Семинарии, и шел пешком в Петербург повидаться с дядею, которой был Секретарем в Губернском штате. Но главное его намерение было, чтоб сыскать случай для приобретения науки. – Сколь великой недостаток еще у нас в пособиях просвещения, говорил он мне. Одно сведение Латинскаго языка не может удовлетворить разума алчущаго науки. Виргилия, Горация, Тита Ливия, даже Тацита почти знаю наизусть, но когда сравню знании Семинаристов с тем, что я имел случай по щастию моему узнать, то почитаю училище наше принадлежащим к прошедшим столетиям. Классические авторы нам все известны, но мы лучше знаем критическия объяснения текстов, нежели [89] то, что их доднесь делает приятными, что вечность для них уготовало. Нас учат философии, проходим мы логику, метафизику, ифику, богословию, но, пословам Кутейника в Недоросле, дойдем до конца философскаго учения и возвратимся вспять. Чему дивиться; Аристотель и Схоластика до ныне царствуют в Семинариях. Я по щастию моему знаком стал, в доме одного из Губернских членов в Новегороде, имел случай приобрести в оном малое знание во Француском и Немецком языках и пользовался книгами хозяина того дома. Какая разница в просвещении времен, когда один Латинской язык был в училищах употребителен, с нынешним временем! Какое пособие к учению, когда науки несуть таинства, для сведущих Латинской язык токмо
отверстыя,но преподаются на языке народном! – Но для чего, прервав [90] он свою речь продолжал, для чего незаведут у нас вышних училищ, в которых бы преподавалися науки на языке общественном, на языке Российском? Учение всем бы было внятнее; просвещение доходило бы до всех поспешнее, и одним поколением позже, за одного латинщика, нашлось бы двести человек просвещенных; по крайней мере в каждом суде был бы хотя один член понимающий, что есть юриспруденция или законоучение. – Боже мой! продолжал он с восклицанием, если бы привести примеры из размышлений и разглагольствований судей наших о делах! Что бы сказали Гроций, Монтескью, Блекстон. – Ты читал Блекстона, – читал первыя две части на Российской язык переведенныя. Нехудо бы было заставлять судей наших иметь сию книгу вместо святцов, заставлять их чаще в нее заглядывать, нежели в календарь. [91] Как непотужить, повторил он, что у нас нет училищ, где бы науки преподавалися на языке народном.
Вошедшей почталион помешал продолжению нашей беседы. Я успел Семинаристу сказать, что скоро желание его исполнится, что уже есть повеление о учреждении новых Университетов где науки будут преподаваться по его желанию. – Пора, государь мой, пора.....
Между тем как я платил почталиону прогонныя деньги, Семинарист вышел вон. Выходя выронил небольшой пук бумаги. Я поднял упадшее, и неотдал ему. Необличи, меня любезной читатель в моем воровстве; с таким условием, я и тебе сообщу, что я подтибрил. Когдаже прочтешь, то знаю, что кражи моей наружу невыведешь; ибо нетот один вор кто крал, но и тот кто принимал, так писано в законе Руском. Признаюсь, я на руку [92] нечист; где что немного похожее на разсудительное увижу, то тот час стяну; смотри, ты неклади мыслей плохо. – Читай, что мой Семинарист говорит:
Кто мир нравственной уподобил колесу, тот сказав великую истину, неиное что может быть сделал, как взглянул на круглой образ земли и других великих в пространстве носящихся тел, изрек только то, что зрел. Поступая в познании естества, откроют может быть смертные, тайную связь, веществ духовных или нравственных, с веществами
телесными или естественными; что причина всех перемен, превращений, превратностей мира нравственнаго или духовнаго зависит может быть от кругообразнаго вида, нашего обиталища, и других к солнечной системе принадлежащих тел, равно как и оно кругообразных, и коловращающихся..... На мартиниста похоже, на ученика Шведенборга..... Нет мой друг! я пью и ем не для того только, чтоб быть живу, но для того, что в том нахожу немалое услаждение чувств. И покаюся тебе, как отцу духовному, я лучше ночь просижу с пригоженькою девочкою, и усну упоенный сладострастием в объятиях ее, нежели зарывшись в Еврейския или Арабския буквы, в цыфири, или Египетские Иероглифы, потщуся отделить дух мой от тела и рыскать в пространных полях бредоумствований, подобен древним и новым духовным Витязям. Когда умру, будет время довольно на неосязательность, и душенька моя на бродится досыта.
Оглянись назад, кажется еще время то за плечами близко, в которое царствовало суеверие, и весь, его причет, невежество, рабство, инквизиция, и многое кое что. Давно [94] ли то было, как Вольтер кричал против суеверия до безголосицы; давно ли Фридрих неутолимой его был враг нетокмо словом своим и деяниями, но, что для него страшнее, державным своим примером. Но в мире сем всё приходит на прежнюю степень, ибо всё в разрушении свое имеет начало. Животное, прозябаемое, родится, ростет, дабы произвести себе подобных, потом умереть и уступить им свое место. Бродящие народы, собираются во грады, основывают Царства, мужают, славятся, слабеют, изнемогают, разрушаются. Места пребывания их невидно; даже имена их погибнут. Христианское общество в начале было смиренно, кротко, скрывалося в пустынях и вертепах, потом усилилось, вознесло главу, устранилось своего пути, вдалося суеверию; в изступлении шло стезею народам обыкновенною; воздвигло начальника, разширило [95] его власть, и Папа стал всесильный из Царей. Лутер начал преобразование, воздвиг раскол, изъялся из под власти его, и много имел последователей. Здание предъубеждения о власти Папской рушиться стало, стало изчезать и суеверие; истина нашла любителей, попрала огромной оплот предразсуждений, но не долго пребыла в сей стезе. Вольность мыслей вдалася необузданности. Не было ничего святаго, на все посягали.
Дошед до краев возможности, вольномыслие возвратится вспять. Сия перемена в образе мыслей предстоит нашему времени. Недошли еще до последняго края безпрепятственнаго вольномыслия, но многие уже начинают обращаться к суеверию. Разверни новейшия таинственныя творения, возмнишь быти во времена схоластики и словопрений, когда о речениях заботился разум человеческий, немысля о том, был ли в речении [96] смысл. Когда задачею любомудрия почиталося и на решение изследователей истинны, отдавали вопрос, сколько на игольном острии может уместиться душ.
Если потомкам нашим предлежит заблуждение, если оставя естественность гоняться будут за мечтаниями, то весьма полезной бы был труд писателя, показавшаго нам из прежних деяний, шествие разума человеческаго, когда сотрясший мглу предъубеждений он начал преследовать истину до выспренностей ея, и когда утомленный так сказать своим бодрствованием, растлевать начинал паки свои силы, томиться и низпускаться в туманы предразсудков и суеверия. Труд сего писателя безполезен небудет: ибо обнажая шествие наших мыслей к истине и заблуждению, устранит хотя некоторых от пагубныя стези и заградит полет невежества, блажен [97] писатель, если творением своим мог просветить хотя единаго, блажен если в едином хотя сердце посеял добродетель.
Щастливыми назваться мы можем: ибо небудем свидетели крайняго посрамления разумныя твари. Ближние наши потомки щастливее нас еще быть могут. Но пары в грязи омерзения почившие, уже воздымаются и предъопределяются объяти зрения круг. Блаженны, если не узрим новаго Магомета; час заблуждения еще отдалится. Внемли, когда в умствованиях, когда в суждениях о вещах нравственных и духовных начинается ферментация и возстает муж твердый и предприимчивый, на истинну или на прельщение, тогда последует премена Царств, тогда премена в исповеданиях.
На лествице, по которой разум человеческий низходить долженствует во тьму заблуждений, если покажем [98] что либо смешное и улыбкою соделаем добро, блаженны наречемся.
Бродя из умствования в умствование, о возлюбленные, блюдитеся, да невступите на путь следующих изследований.
Гордитеся, тщеславные созидатели градов, гордитесь, основатели Государств; мечтайте, что слава имени вашего будет вечна; столпите, камень на камень до самых облаков; изсекайте изображения ваших подвигов, и надписи дела ваши возвещающия. Полагайте, твердыя основания правления, законом непременным. Время с острым рядом зубов смеется вашему кичению. Где мудрые Солоновы и Ликурговы законы вольность Афин и Спарты утверждавшие? – В книгах. – А на месте их пребывания пасутся рабы жезлом самовластия. – Где пышная Троя, где Карфага. – Едва ли видно место, где гордо оне стояли. – Курится ли таинственно единому существу, нетленная жертва во славных храмах древняго Египта? Великолепные оных остатки, служат [100] убежищем блеющему скоту во время средиденнаго зноя. Не радостными слезами благодарения всевышнему отцу они орошаемы, но смрадными извержениями скотскаго тела. – О! гордость, О! надменность человеческая, возри на сие и познай, колико ты ползуща!
В таковых размышлениях подъезжал я к Новугороду смотря на множество монастырей вокруг онаго лежащих.
Сказывают, что все сии монастыри, даже и на пятнатцать верст растоянием от города находящиеся, заключалися в оном; что из стен его могло выходить до ста тысячь войска. Известно, по летописям, что Новгород имел народное правление. Хотя у их были Князья, но мало имели власти. Вся сила правления, заключалася в посадниках и тысяцких. Народ в собрании своем на вече, был истинный Государь. Область Новогородская простиралася [101] на Севере даже за Волгу. Сие вольное Государство стояло в Ганзейском союзе. Старинная
речь; кто может стать против бога и великаго Новагорода, служить может доказательством его могущества. Торговля была причиною его возвышения. Внутренния несогласия и хищной сосед совершили его падение.
На мосту вышел я из кибитки моей, дабы насладиться зрелищем течения Волхова. Неможно было, чтобы непришел мне на память поступок Царя Ивана Васильевича по взятии Новагорода. Уязъвленный сопротивлением сея республики, сей гордый, зверский, но умный властитель, хотел ее раззорить до основания. Мне зрится он с долбнею на мосту стоящ, так иные повествуют, приносяй на жертву ярости своей, старейших и начальников Новогородских. Но какое он имел право свирепствовать против них; какое он [102] имел право присвоять Новгород? То ли, что первые великие Князья Российские жили в сем городе? Или что он писался Царем всея Русии? Или что Новогородцы были Славенскаго племени? Но на что право, когда действует сила? Может ли оно существовать, когда решение запечатлеется кровию народов? Может ли существовать право, когда нет силы на приведение его в действительность. Много было писано о праве народов; нередко имеют на него ссылку; но законоучители непомышляли, может ли быть между народами судия. Когда возникают между ими вражды, когда ненависть, или корысть устремляет их друг на друга, судия их есть мечь. Кто пал мертв или обезоружен, тот и виновен; повинуется непрекословно сему решению, и аппеллации на оное нет. – Вот по чему Новгород принадлежал Царю Ивану Васильевичу. [103] Вот для чего он его раззорил и дымящияся его остатки себе присвоил. – Нужда, желание безопасности и сохранности созидают Царства; разрушают их, несогласие, ухищрение и сила. – Чтож есть право народное? – Народы, говорят законоучители, находятся один в разсуждении другаго в таком же положении, как человек находится в отношении другаго, в естественном состоянии. – Вопрос: в естественном состоянии человека какия суть его права? Ответ: взгляни на него. Он наг, алчущ, жаждущ. Все что взять может на удовлетворение своих нужд, все присвояет. Если бы что тому возпрепятствовать захотело, он препятствие удалит, разрушит, и приобретет желаемое. Вопрос: если на пути удовлетворения нуждам своим, он обрящет подобнаго себе, если на пример, двое чувствуя голод,
восхотят насытится одним куском; [104] кто из двух большее к приобретению имеет право? Ответ: тот кто кусок возмет. Вопрос: кто же возмет кусок? Ответ: кто сильнее. – Неужели сие есть право естественное, неужели се основание права народнаго! – Примеры всех времян свидетельствуют, что право без силы, было всегда в исполнении почитаемо пустым словом. – Вопрос: что есть право гражданское? Ответ: кто едет на почте тот пустяками незанимается, и думает, как бы лошадей поскорее промыслить.
Новогородцы с великим Князем Ярославом Ярославичем вели войну, и заключили писменное примирение. –
Новогородцы сочинили писмо для защищения своих вольностей и утвердили оное пятидесятью осьмию печатьми. –
Новогородцы запретили у себя обращение чеканной монеты, введенной Татарами в обращение. – [105]
Новгород в 1420 году начал бить свою монету. –
Новгород стоял в Ганзейском союзе. –
В Новегороде был колокол, по звону котораго народ собирался на вече для разсуждения о вещах общественных.
Царь Иван письмо и колокол у Новогородцев отнял. –
– Потом. В 1500 году – в 1600 году – в 1700 году – году – году Новгород стоял на прежнем месте. –
Но, не всё думать о старине, не всё думать о завтрешнем дне. Если безпрестанно буду глядеть на небо, несмотря на то что под ногами, то скоро споткнусь и упаду в грязь... размышлял я. Как ни тужи, а Новагорода по прежнему не населиш. Что бог даст в перед. – Теперь пора ужинать. Пойду к Карпу Дементьичу.
стряпчим,и в то время взяли они с меня милостиво, одни только проценты за 50 лет, а занятой капитал мне весь подарили. – Карп Дементьичь человек признательной. – Невестка водки нечаянному гостю – Я водки непью. – Дахотя прикушай. – Здоровья молодых..... и сели ужинать.
По одну сторону меня, сел сын хозяйской, а по другую посадил Карп Дементьичь свою молодую невестку. [107] ... Прервем речь. Читатель. Дай мне карандаш, и листочик бумашки. Я тебе во удовольствие, нарисую всю честную компанию; и тем тебя причастным сделаю, свадебной пирушке, хотя бы ты на Алеутских островах бобров ловил. Если точных неспишу портретов, то доволен буду их силуетами. Лаватер и по них учит узнавать кто умен и кто глуп.
Карп Дементьичь седая борода, в восемь вершков от нижней губы. Нос кляпом, глаза ввалились, брови как смоль, кланяется об руку, бороду гладит, всех величает: благодетель мой. – Аксинья Парфентьевна любезная его супруга. В шесдесят лет, бела как снег и красна как маков цвет, губки всегда сжимает кольцом; ренскаго непьет, перед обедом полчарочки при гостях, да в чулане стаканчик водки. Прикащик мужнин хозяину на щете показывает... [108] По приказанию Аксиньи Парфентьевны куплено годоваго запасу 3 пуда белил Ржевских и 30 фунтов румян листовых... Прикащики мужнины Аксиньины камердинеры. – Алексей Карповичь сосед мой застольной. Ни уса ни бороды а нос уже багровой, бровями моргает в кружок острижен, кланяется гусем, отряхая голову и поправляя волосы. В Петербурге был сидельцем. На аршин когда меряет, то спускает на вершок; за то его отец любит как сам себя; на пятнадцатом году матери дал оплеуху. – Парасковья Денисовна ево новобрачная супруга, бела и румяна. Зубы как уголь. Брови в нитку, чернее сажи. В компании сидит потупя глаза, но во весь день от окошка неотходит и пялит глаза на всякаго мущину. Под вечерок стоит у калитки. – Глаз один подбит. Подарок ее любезнова муженька, для перваго [109] дни; – а у кого догадка есть, тот знает за что.
Но любезный читатель ты уже зеваеш. Полно видно мне снимать силуеты. Твоя правда; другова небудет, как нос да нос, губы да губы. Я и того непонимаю как ты на силуете белилы и румяна распознаеш.
Карп Дементьичь, чем ты ныне торгуеш? В Петербург неездиш, льну не привозиш, ни сахару, ни кофе, ни красок непокупаеш. Мне кажется, что торг твой тебе был не в убыток. – От него то было я и раззорился. Но на силу бог спас. Получив одним годом изрядной барышок, я жене построил здесь дом. На следующей год был льну неурожай, и я немог поставить что законтрактовал. Вот от чего я торговать перестал. – Помню Карп Дементьичь что за тридцать тысячь рублей забранных в перед, ты тысячу пуд льну прислал должникам [110] на раздел. – Ей больше неможно было, поверь моей совести. – Конечно и на заморские товары был в том году неурожай. Ты забрал тысячь на двадцать... Да, помню; на них пришла головная боль. – Подлинно благодетель, у меня голова так болела; что чуть не треснула. Да чем могут заимодавцы мои на меня жаловаться? Я им отдал все мое имение. – По три копейки на рубль. – Никак нетста, по пятнадцати. – А женнин дом. – Как мне до него коснуться; он не мой. – Скажи же чем ты торгуеш? – Ни чем, ей ни чем. С тех пор как я пришел в несостояние, парень мой торгует. Нынешним летом, слава богу, поставил льну на двадцать тысячь. – На будущее конечно законтрактует на пятьдесят, возмет половину денег вперед, и молодой жене построит дом... Алексей Карповичь только что улыбается. – Старинной шутник, благодетель мой. [111] Полно молоть пустяки; возмемся за дело. – Я непью ты знаеш. – Да хоть прикушай.
Прикушай, прикушай, – я почувствовал, что у меня щеки начали рдеть, и под конец пира я бы как и другие напился пьян. Но по щастию, век за столом сидеть нельзя, так как всегда быть умным невозможно. И по той самой причине, по которой я иногда дурачусь и брежу, на свадебном пиру я был трезв.
Вышед от приятеля моего Карпа Дементьича, я впал в размышление. Введенное повсюду вексельное право, то есть строгое и скорое по торговым обязательствам взыскание, почитал я доселе, охраняющим доверие законоположением; почитал счастливым новых времен изобретением, для усугубления быстраго в торговле обращения, чего древним народам на ум неприходило. Но от чего же буде нет честности, в дающем вексельное [112] обязательство, от чего оно тщетная
только бумашка? Еслибы строгаго взыскания, по векселям несуществовало, уже ли бы торговля изчезла? Не заимодавец ли должен знать кому он доверяет? О ком законоположение более пещися долженствует, о заимодавце ли или о должнике? Кто более в глазах человечества заслуживает уважения, заимодавец ли теряющий свой капитал, для того что незнал кому доверил, или должник в оковах и в темнице. С одной стороны легковерность, с другой почти воровство. Тот поверил надеяся на строгое законоположение, а сей... А если бы взыскание по векселям небыло столь строгое? – Небыло бы места легковерию, небыло бы может быть плутовства в вексельных делах... Я начал опять думать, прежняя система пошла к чорту, и я лег спать с пустою головою. [113]
Между тем, как в кибитке моей лошадей переменяли, я захотел посетить, высокую гору, близь Бронниц находящуюся; на которой, сказывают, в древния времена, до пришествия, думаю, Славян, стоял храм, славившийся тогда издаваемыми в оном прорицаниями, для слышания коих, многие северные владельцы прихаживали. На том месте, повествуют, где ныне стоит село Бронницы, стоял известной в Северной древней истории, город Холмоград. Ныне же на месте славнаго древняго капища, построена малая церковь.
Восходя на гору, я вообразил себя преселеннаго в древность, и пришедшаго, да познаю от державнаго божества грядущее, и обрящу спокойствие моей нерешимости. Божественный ужас [114] объемлет мои члены, грудь моя начинает воздыматься, взоры мои тупеют и свет в них меркнет. Мне слышится глас грому подобный, вещаяй: безъумный! по что желаеш познати тайну, которую я сокрыл от смертных непроницаемым покровом неизвестности? По что, о дерзновенный! познати жаждеш то, что едина мысль предвечная постигать может? Ведай, что неизвестность будущаго, соразмерна бренности твоего сложения. Ведай, что предъузнанное блаженство, теряет свою сладость долговременным ожиданием, что прелестность настоящаго веселия, нашед утомленныя силы, немощна произвести в душе, столь приятнаго
дрожания, какое веселие получает от нечаянности. Ведай что предузнанная гибель, отнимает безвременно спокойствие, отравляет утехи, ими же наслаждался бы, если бы скончания их непредузнал. Чего ищеши [115] чадо безразсудное? Премудрость моя все нужное насадила в разуме твоем и сердце. Вопроси их во дни печали, и обрящеш утешителей. Вопроси их во дни радости, и найдеш обуздателей наглаго щастия. Возвратись в дом свой, возвратись к семье своей; успокой востревоженныя мысли; вниди во внутренность свою, там обрящеш мое божество, там услышиш мое вещание. – И треск сильнаго удара гремящаго во власти Перуна, раздался в долинах далеко. – Я опомнился. – Достиг вершины горы, и узрев церковь возвел я руки на небо. Господи возопил я, се храм твой, се храм вещают истиннаго, единаго бога. На месте сем, на месте твоего ныне пребывания, повествуют, стоял храм заблуждения. Но немогу поверить о всесильный! что бы человек, мольбу сердца своего возсылал ко другому какому либо существу а не к тебе. Мощная десница [116] твоя, невидимо всюду простертая, и самаго отрицателя всемогущия воли твоея, нудит признавати, природы строителя и содержателя. Если смертный в заблуждении своем, странными, непристойными и зверскими нарицает тебя именованиями, почитание его однако же, стремится к тебе предвечному, и он трепещет пред твоим могуществом. Егова, Юпитер, Брама; бог Авраама, бог Моисея, бог Конфуция, бог Зороастра, бог Сократа, бог Марка Аврелия, бог Христиан, о бог мой! ты един повсюду. Если в заблуждении своем смертные, казалося, не тебя чтили единаго, но боготворили они твои несравненныя силы, твои неуподобляемыя дела. Могущество твое везде и во всем ощущаемое, было везде и во всем покланяемо. Безбожник тебя отрицающий, признавая природы закон непременный, тебе же приносит тем хвалу; [117] хваля тебя паче нашего песнопения. Ибо проникнутый до глубины своея изящностию твоего творения, ему предстоит трепетен. – Ты ищеш отец всещедрый искренняго сердца и души непорочной; они отверсты везде на твое пришествие. Сниди господи и воцарися в них. – И пребыл я несколько мгновений отриновен окрестных мне предметов, низшед во внутренность мою глубоко. – Возвед потом очи мои, обратив взоры на близь стоящия
селения; се хижины уничижения, вещал я, на месте где некогда град великий гордыя возносил свои стены. Ни малейшаго даже признака оных неосталося. Разсудок претит имети веру и самой повести; столь жаждущь он убедительных и чувственных доводов. – И все, что зрим, прейдет; все рушится, все будет прах. Но некий тайный глас вещает мне, пребудет нечто во веки живо. [118]
(*) Смерть Катонова, трагедия Еддесонова. Дейс. V. Явлен. I. [119]
В Зайцове на почтовом дворе нашел я давнышняго моего приятеля Г. Крестъянкина. Я с ним знаком был с ребячества. Редко мы бывали в одном городе; но беседы наши хотя нечасты, были однакоже откровенны. Г. Крестьянкин долго находился в военной службе, и наскучив жестокостями оной а особливо во время войны, где великия насилия, именем права войны прикрываются, перешел в статскую. По нещастию его, и в статской службе неизбегнул того, от чего оставляя военную, удалиться хотел. Душу он имел очень чувствительную и сердце человеколюбивое. Дознанныя его столь превосходныя качества доставили ему место председателя уголовной палаты. Сперьва нехотел он на себя принять сего звания, но, помыслив несколько, сказал [120] он мне: мой друг, какое обширное поле, отверзается мне на удовлетворение любезнейшей склонности моея души! какое упражнение для мягкосердия! Сокрушим скипетр жестокости, который столь часто тягчит рамена невинности; да опустеют темницы, и да неузрит их оплошливая слабость, нерадивая неопытность, и случай во злодеяние да невменится николи. О мой друг! исполнением моея должности, источу слезы родителей о чадах, воздыхания супругов; но слезы сии будут слезы обновления во благо; но изсякнут
слезы, страждущей невинности и простодушия. Колико мысль сия меня восхищает. Пойдем, ускорим отъезд мой. Может быть, скорое прибытие мое там нужно. Замедля, могу быть убийцею, непредупреждая заключения или обвинения прощением, или разрешением от уз. [121]
С таковыми мыслями поехал приятель мой к своему месту. Сколь же много удивился я, узнав от него, что он оставил службу, и намерен жить всегда в отставке. Я думал мой друг, говорил мне Г. Крестъянкин, что услаждающую разсудок, и обильную найду жатву в исполнении моея должности. Но вместо того нашел я в оной желчь и терние. Теперь наскучив оною, не в силах будучи делать добро, оставил место истинному хищному зверю. В короткое время он заслужил похвалу, скорым решением залежавшихся дел; а я прослыл копотким. Иные почитали меня иногда мздоимцем, за то, что не спешил отягчить жребия нещастных, впадающих в преступление нередко по неволе. До вступления моего в статскую службу, приобрел я лестное для меня название, человеколюбиваго начальника. Теперь самое то же качество, коим [122] сердце мое толико гордилося, теперь почитают послаблением или непозволительною понаровкою. Видел я решения мои осмеянными в том самом, что их изящными делало; видел их оставляемыми без действия. С презрением взирал, что для освобождения действительнаго злодея, и вреднаго обществу члена, или дабы наказать мнимыя преступления, лишением имения, чести, жизни, начальник мой будучи не в силах, меня преклонить на беззаконное очищение злодейства, или обвинение невинности, преклонял к тому моих сочленов, и нередко я видел, благия мои расположения изчезавшими, яко дым в пространстве воздуха. Они же, во мзду своего гнуснаго послушания, получили почести, кои в глазах моих, столь же были тусклы, сколь их прельщали своим блеском. Нередко в затруднительных случаях, когда уверение в невинности [123] названнаго преступником меня побуждало на мягкосердие, я прибегал к закону, дабы искати в нем подпору моей нерешимости; но часто в нем находил вместо человеколюбия жестокость, которая начало свое имела не в самом законе, но в его обветшалости. Несоразмерность наказания преступлению, часто извлекала у меня слезы. Я видел (да и может ли быть иначе), что закон
судит о деяниях, некасаяся причин оныя производивших. И последней случай к таковым деяниям относящийся, понудил меня оставить службу. Ибо невозмогши спасти винных, мощною судьбы рукою, в преступление вовлеченных, я нехотел быть участником в их казни. Невозмогши облегчить их жребия, омыл руки мои в моей невинности, и удалился жестокосердия.
В губернии нашей жил один дворянин, которой за несколько уже [124] лет оставил службу. Вот его послужной список. Начал службу свою при дворе истопником, произведен лакеем, камерлакеем, потом мундшендком; какия достоинства надобны для прехождения сих степеней придворныя службы, мне неизвестно. Но знаю то, что он вино любил до последняго издыхания. Пробыв в мундшенках лет 15, отослан был в Герольдию, для определения по его чину. Но он чувствуя свою неспособность к делам, выпросился в отставку, и награжден чином Коллежскаго Ассессора; с которым он приехал в то место, где родился, то есть в нашу губернию лет шесть тому назад. Отличная привязанность к своей отчизне, нередко основание имеет в тщеславии. Человек низкаго состояния, добившейся в знатность, или бедняк приобретший богатство, сотрясши всю стыдливости застенчивость, последний и слабейший [125] корень добродетели, предпочитает место своего рождения на распростертие своея пышности и гордыни. Там скоро Ассессор нашел случай купить деревню, в которой поселился с немалою своею семьею. Если бы у нас родился Гогард то бы обильное нашел поле на карикатуры в семействе Г. Ассесссра. Но я худой живописец; или если бы я мог в чертах лица читать внутренности человека, с Лаватеровою проницательностию, то бы и тогда картина Ассессоровой семьи была примечания достойна. Неимея сих свойств заставлю вещать их деяния, кои всегда истинныя суть черты душевнаго образования.
Г. Ассессор произошед из самаго низкаго состояния, зрел себе повелителем нескольких сотен себе подобных. Сие вскружило ему голову. Не один он жаловатся может, что употребление власти вскружает голову. [126] Он себя почел вышшаго чина, крестьян почитал скотами, данными ему (едва недумал ли он, что власть его над ними, от бога произтекает) да употребляет их в работу по произволению. Он был
корыстолюбив,копил деньги, жесток от природы, вспыльчив, подл, а по тому над слабейшими его, надменен. Из сего судить можеш, как он обходился с крестъянами. Они у прежняго помещика были на оброке, он их посадил на пашню; отнял у них всю землю, скотину всю у них купил, по цене какую сам определил, заставил работать всю неделю на себя, а дабы они неумирали с голоду, то кормил их на господском дворе, и то по одному разу в день, а иным давал из милости месячину. Если которой казался ему ленив, то сек розгами, плетьми, батожьем, или кошками, смотря по мере лености; за действительныя [127] преступления, как то, кражу, не унего но у посторонних, неговорил ни слова. Казалося будто хотел в деревне своей возобновить нравы, древняго Лакедемона или Запорожской сечи. Случилось, что мужики его для пропитания, на дороге ограбили проезжаго, другаго потом убили. Он их в суд за то неотдал, но скрыл их у себя, объявя правительству, что они бежали; говоря, что ему прибыли небудет, если крестьянина его высекут кнутом и сошлют в работу за злодеяние. Если кто из крестьян что нибудь украл у него, того он сек как за леность, или за дерзской или остроумной ответ, но сверх того надевал на ноги колодки, кандалы, а нашею рогатку. Много бы мог я тебе разказать его мудрых распоряжений; но сего довольно, для познания моего Ироя. Сожительница его полную власть имела над бабами. Помощниками в исполнении ея велений, [128] были ея сыновья и дочери, как то и у ея мужа. Ибо сделали они себе правилом, что бы ни для какой нужды крестьян от работы неотвлекать. Во дворе людей было, один мальчик, купленной им в Москве, парикмахер дочерьнин; да повариха старуха. Кучера.у них небыло, ни лошадей; разъезжал всегда на пахотных лошадях. Плетьми или кошками секли крестьян сами сыновья. По щекам били, или за волосы таскали, баб и девок, дочери. Сыновья в свободное время, ходили по деревне или в поле играть и безчинничать с девками и бабами, и ни какая неизбегала их насилия. Дочери неимея женихов, вымещали свою скуку над прядильницами, из которых оне многих изувечали. Суди сам мой друг, какой конец мог быть таковым поступкам. Я приметил из многочисленных примеров, что Руской народ очень терпелив, и терпит до самой [129]
крайности;но когда конец положит своему терпению, то ничто неможет его удержать, чтобы непреклонился на жестокость. Сие самое и случилось с Ассессором. Случай к тому подал неистовой и безпутной, или лучше сказать, зверской поступок одного из его сыновей.
В деревне его была крестьянская девка, недурна собою, сговоренная за молодаго крестьянина той же деревни. Она понравилась середнему сыну Ассессора, которой употребил все возможное, чтобы ее привлечь к себе в любовь; но крестъянка верна пребывала, в данном жениху ея обещании, что хотя редко в крестъянстве случается, но возможно. В воскресенье должно было быть свадьбе. Отец жениха по введенному у многих помещиков обычаю, пошел с сыном на господской двор, и понес повенечные два пуда меду, к своему господину. Сию то последнюю минуту дворянчик и [130] хотел употребить на удовлетворение своея страсти. Взял с собой обоих своих братьев, и вызвав невесту чрез посторонняго мальчика на двор, потащил ее в клеть, зажав ей рот. Небудучи в силах кричать, она сопротивлялася всеми силами зверскому намерению своего молодаго Господина. На конец превозможенная всеми тремя, принуждена была уступить силе; и уже сие скаредное чудовище начинал исполнением умышленное, как жених возвратившись из господскаго дома, вошел на двор, и увидя одного из господчиков у клети, усумнился о их злом намерении. Кликнув отца своего к себе на помощь, он быстрее молнии полетел ко клети. Какое зрелище представилося ему. При его приближении затворилась клеть; но совокупныя силы двух братьев, немощны были удержать стремления разъяреннаго жениха. Он схватил близь [131] лежащей кол, и вскоча в клеть, ударил вдоль спины хищника своея невесты. Они было хотели его схватить, но видя отца женихова, бегущаго с колом же на помощь, оставили свою добычу, выскочили из клети и побежали. Но жених догнав одного из них, ударил его колом по голове и ее проломил. Сии злодеи, желая отмстить свою обиду, пошли прямо к отцу, и сказали ему, что ходя по деревне, они встретились с невестою, с ней пошутили; что увидя жених ея, начал их бить, будучи вспомогаем своим отцем. В доказательство, показывали проломленную у одного из братьев голову. Раздраженный до внутренности сердца
болезнию своего рождения отец, воскипел гневом ярости. Немедля велел привести пред себя всех трех злодеев, так. он называл жениха, невесту и отца женихова. Представшим им пред него, первой вопрос [132] его был о том, кто проломил голову его сыну. Жених в зделанном неотперся, разсказав все произшествие. Как ты дерзнул, говорил старой Ассессор, поднять руку на твоего господина? А хотя бы он с твоею невестою и ночь переспал на кануне твоея свадьбы, то ты ему за то должен быть благодарен. Ты на ней неженишся; она у меня останется в доме, а вы будете наказаны. По таковом решении, жениха велел он сечь кошками немилосердо, отдав его в волю своих сыновей. Побои вытерпел он мужественно; неробким духом смотрел, как начали над отцом его, то же производить изтязание. Но немог вытерпеть, как он увидел, что невесту господские дети, хотели вести в дом. Наказание произходило на дворе. В одно мгновение, выхватил он ее, из рук ее похищающих, и освобожденные побежали оба со двора. Сие видя барские [133] сыновья перестали сечь старика, и побежали за ними в погоню. Жених видя, что они его настигать начали, выхватил заборину, и стал защищаться. Между тем, шум привлек других крестъян ко двору господскому. Они соболезнуя о участи молодаго крестъянина, и имея сердце озлобленное против своих господ, его заступили. Видя сие Ассессор подбежав сам, начал их бранить и перваго кто встретился ударил своею тростию столь сильно, что упал безчувствен на землю. Сие было сигналом к общему наступлению. Они окружили всех четверых господ, и коротко сказать, убили их до смерти на том же месте. Толико ненавидели они их, что ни один не хотел миновать, чтобы небыть участником в сем убийстве, как то они сами после призналися. В самое то время, случилось ехать тут исправнику той округи, с командою. Он [134] был частию очевидным свидетелем сему произшествию. Взяв виновных под стражу, а виновных было половина деревни, произвел следствие, которое по степенно дошло до уголовной палаты. Дело было выведено очень ясно, и виновные во всем признавалися; в оправдание свое приводя только мучительские поступки своих господ, о которых уже вся губерния была известна. Таковому делу, я обязан был по долгу моего звания положить окончательное решение,
приговорить виновных к смерти и вместо оной к торговой казни и вечной работе.
Разсматривая сие дело, я ненаходил достаточной и убедительной причины к обвинению преступников. Крестъяне убившие господина своего были смертоубийцы. Но смертоубийство сие небыло ли принужденно? Непричиною ли онаго сам убитой Ассессор? Если в арифметике из двух данных чисел третие следует непрекословно; [135] то и в сем произшествии следствие было необходимо. Невинность убийц для меня по крайней мере, была математическая ясность. Если идущу мне, нападет на меня злодей, и вознесши над головою моею кинжал, возхочет меня им пронзить; убийцею ли я почтуся, если я предъупрежду его в его злодеянии, и бездыханнаго его к ногам моим повергну. Если нынешняго века скосырь, привлекший должное на себя презрение, восхочет оное на мне отомстить, и встретясь со мною в уединенном месте, вынув шпагу сделает на меня нападение, да лишит меня жизни или по крайней мере да уязвит меня; виновен ли я буду, если извлекши мой мечь на защищение мое, я избавлю общество от тревожущаго спокойствие его члена? Можно ли почесть деяние, оскорбляющим сохранность члена общественнаго, если я исполню его для моего спасения, если [136] оно предъупредит мою пагубу, если без того благосостояние мое будет плачевно на веки?
Исполнен таковыми мыслями, можеш сам вообразить терзание души моей, при разсмотрении сего дела. С обыкновенною откровенностию сообщил я мои мысли моим сочленам. Все возопили против меня единым гласом. Мягкосердие и человеколюбие, почитали они виновным защищением злодеяний; называли меня поощрителем убийства; называли меня сообщником убийцев. По их мнению при распространении моих вредных мнений, изчезнет домашняя сохранность. Может ли дворянин, говорили они, отъныне жить в деревне покоен? Может ли он видеть, веления его исполняемы? Если ослушники воли господина своего, а паче его убийцы, невинными признаваемы будут, то повиновение прервется, связь домашняя рушится, будет паки Хаос в начальных [137] обществах обитающий. Земледелие умрет, орудия его сокрушатся, нива запустеет и безплодным поростет злаком; поселяне неимея над собою власти, скитаться будут в лености, тунеядстве и
разъидутся. Города почувствуют властнодержавную десницу разрушения. Чуждо будет гражданам ремесло, рукоделие скончает свое прилежание и рачительность, торговля изсякнет в источнике своем, богатство уступит место скаредной нищете, великолепнейшия здания обветшают, законы затмятся и поростут недействительностию. Тогда огромное сложение общества, начнет валиться на части, и издыхати в отдаленности от целаго; тогда престол царский, где ныне опора, крепость и сопряжение общества зиждутся, обветшает и сокрушится; тогда Владыка народов почтется простым гражданином, и общество узрит [138] свою кончину. Сию достойную адския кисти картину, тщилися мои сотоварищи, предлагать взорам всех до кого слух о сем деле доходил. Председателю нашему, вещали они, сродно защищать убийство крестьян. Спросите какого он происхождения? Если неошибаемся, он сам в молодости своей изволил ходить за сохою. Всегда новостатейные сии дворяньчики, странныя имеют понятия о природном над крестьянами дворянском праве. Если бы от него зависело, он бы, думаем, всех нас поверстал в однодворцы, дабы тем уравнять с нами свое происхождение. Такими то словами, мнили сотоварищи мои, оскорбить меня, и ненавистным сделать всему обществу. Но сим неудовольствовались. Говорили, что я приял мзду, от жены убитаго Ассессора, да нелишится она крестъян своих, отсылкою их в работу, и что сия то истинная была причина [139] странным и вредным моим мнениям, право всего дворянства вообще оскорбляющим. Несмысленные думали, что посмеяние их меня уязвит, что клевета поругает, что лживое представление добраго намерения, от онаго меня отвлечет! Сердце мое им было неизвестно. Незнали они, что нетрепетен всегда предстою, собственному моему суду, что ланиды мои нердели багровым румянцем совести.
Мздоимство мое, основали они на том, что Ассессорша за мужнину смерть мстить нежелала, а сопровождаема своею корыстию, и следуя правилам своего мужа, желала крестъян избавить от наказания, дабы нелишиться своего имения, как то она говорила. С таковою прозьбою она приезжала и комне. На прощение заубиение ее мужа, я с ней был согласен; но разнствовали мы в побуждениях. Она уверяла меня, что сама довольно [140] их накажет; а я уверял ее, что оправдывая
убийцев ее мужа, ненадлежало их подвергать более, той же крайности, дабы паки небыли злодеями, как то их называли несвойственно.
Скоро Наместник известен стал о моем по сему делу мнении, известен, что я старался преклонить сотоварищей моих на мои мысли, и что они начинали колебаться в своих разсуждениях, к чему однако же не твердость и убедительность моих доводов способствовали, но деньги Ассессорши. Будучи сам воспитан в правилах неоспоримой над крестьянами власти, с моими разсуждениями он немог быть согласен, и вознегодовал усмотрев, что они начинали в суждении сего дела преимуществовать, хотя ради различных причин. Посылает он за моими сочленами, увещевает их, представляет гнусность таких мнений, [141] что они оскорбительны для дворянскаго общества, что оскорбительны для верховной власти, нарушая ея законоположения; обещает награждение исполняющим закон, претя мщением неповинующимся оному; и скоро сих слабых судей не имеющих ни правил в размышлениях, ни крепости духа, преклоняет на прежния их мнения. Неудивился я, увидев в них перемену, ибо недивился и прежде в них воспоследовавшей. Сродно хвилым, робким и подлым душам содрогаться от угрозы власти, и радоваться ея приветствию.
Наместник наш, превратив мнения моих сотоварищей, вознамерился и ласкал себя, может быть, превратить и мое. Для сего намерения позвал меня к себе, по утру в случившейся тогда праздник. Он принужден был меня позвать, ибо я нехаживал ни когда на сии безразсудныя поклонения, которыя гордость почитает [142] в подчиненных должностию, лесть нужными, а мудрец мерзительными и человечеству поносными. Он избрал нарочно день торжественной, когда у него много людей было в собрании; избрал нарочно для слова своего публичное собрание, надеяся, что тем разительнее убедит меня. Он надеялся найти во мне или боязнь души, или слабость мыслей. Против того и другаго устремил он свое слово. Но я за нужное ненахожу пересказывать тебе всё то, чем надменность, ощущение власти, и предъубеждение к своему проницанию и учености одушевляло его витийство. Надменности его ответствовал я равнодушием и спокойствием, власти непоколебимостию, доводам
доводами,и долго говорил хладнокровно. Но наконец содрогшееся сердце, разлияло свое избыточество. Чем больше видел я угождении в предстоящих, тем порывистее становился мой [143] язык. Незыблемым гласом и звонким произношением возопил я наконец сице. Человек родится в мир равен во всем другому. Все одинаковые имеем члены, все имеем разум и волю. Следственно, человек без отношения к обществу, есть существо ни от кого независящее в своих деяниях. Но он кладет оным преграду, согласуется не во всем своей единой повиноваться воле, становится послушен велениям себе подобнаго, словом становится гражданином. Какия же ради вины, обуздывает он свои хотения? по что поставляет над собою власть? по что безпределен в исполнении своея воли, послушания чертою оную ограничивает? Для своея пользы скажет разсудок; для своея пользы скажет внутреннее чувствование; для своея пользы скажет мудрое законоположение. Следственно, где нет его пользы быть гражданином, там он и [144] не гражданин. Следственно тот, кто восхощет его лишить пользы гражданскаго звания, есть его враг. Против врага своего, он защиты и мщения ищет в законе. Если закон, или не в силах его заступить, или того нехочет, или власть его неможет мгновенное, в предстоящей беде дать вспомоществование, тогда пользуется гражданин природным правом защищения, сохранности, благосостояния. Ибо гражданин, становяся гражданином, неперестает быть человеком, коего первая обязанность из сложения его произходящая, есть собственная сохранность, защита, благосостояние. Убиенной крестьянами Ассессор, нарушил в них право гражданина своим зверством. В то мгновение, когда он потакал насилию своих сыновей, когда он к болезни сердечной супругов, присовокуплял поругание, когда на казнь подвигался, видя сопротивление своему [145] адскому властвованию; тогда закон стрегущий гражданина был в отдаленности, и власть его тогда была неощутительна; тогда возрождался закон природы, и власть обиженнаго гражданина, неотъемлемая законом положительным в обиде его, приходила в действительность; и крестьяне убившие зверскаго Ассессора, в законе обвинения неимеют. Сердце мое их оправдает опираяся на доводах разсудка, и смерть Ассессора хотя насильственная, есть правильна. Да невозмнит кто либо искать в благоразумии политики,
в общественной тишине, довода к осуждению на казнь убийцев, в злобе дух испустившаго Ассессора. Гражданин, в каком бы состоянии небо родится ему ни судило, есть и пребудет всегда человек; а доколе он человек, право природы, яко обильный источник благ, в нем неизсякнет никогда; и тот, кто дерзнет его [146] уязвить в его природной, и ненарушимой собственности, тот есть преступник. Горе ему если закон гражданский его ненакажет. Он замечен будет, чертою мерзения в своих согражданах, и всяк имеяй довольно сил, да отмстит на нем обиду, им соделанную. – Умолк. Наместник неговорил мне ни слова; изредка подымал на меня поникшие взоры, где господствовала ярость безсилия, и мести злоба. Все молчали в ожидании, что оскорбитель всех прав, я взят буду под стражу. Изредка из уст раболепия слышалося журчание негодования. Все отвращали от меня свои очи. Казалося, что близь стоящих меня, объял ужас. Неприметно удалилися они, как от зараженнаго смертоносною язвою. Наскучив зрелищем толикаго смешения гордыни с нижайшею подлостию, я удалился из сего собрания лстецов. [147]
Ненашед способов спасти невинных убийц, в сердце моем оправданных, я нехотел быть ни сообщником в их казни, ниже оной свидетелем; подал прошение об отставке и получив ее, еду теперь оплакивать плачевную судьбу крестъянскаго состояния, и услаждать мою скуку, обхождением с друзьями. – Сказав сие мы разсталися, и поехали всяк в свою сторону. –
Сей день путешествие мое было неудачно; лошади были худы, выпрягались по минутно; наконец спускаяся с небольшей горы, ось у кибитки переломилась и я далее ехать немог. – Пешком ходить мне в привычку. Взяв посошок, отправился я вперед к почтовому стану. Но прогулка по большой дороге, неочень приятна для петербургскаго жителя, не похожа на гулянье, в летнем саду или в Баба, скоро она меня утомила, и я принужден был сесть. [148]
Между тем как я, сидя на камне, чертил на песке фигуры кой какия, нередко кривобокия и кривоугольныя; думал я и то и сё, скачет мимо меня коляска. Сидящей в ней увидев меня велел остановится – и я в нем узнал моего знакомаго. – Что ты делаеш сказал он мне? – Думу думаю. Времени довольно мне на размышление; ось переломилась.
Что новаго? – Старая дрянь. Погода по ветру, то слякоть, то ведро. А!... Вот новинькое, Дурындин женился. – Неправда. Ему уже лет с восемдесят. – Точно так. Да вот к тебе письмо.... Читай на досуге; а мне нужно поспешать. Прости, – и разстались.
Письмо было от моего приятеля. Охотник до всяких новостей, он обещал меня в отсутствии снабжать оными, и сдержал слово. Между тем, к кибитке моей подделали новую ось, которая по щастию была в запасе. – Едучи, я читал:
Петербург.
Любезный мой!
На сих днях совершился здесь брак между 78 летним молодцом и 62 летней молодкою. Причину толь престарелому спарению отгадать тебе трудненько, если оной нескажу. Распусти уши мой друг, и услышиш. – Госпожа Ш... витязь в своем роде не последней, 62 лет, вдова с 25 летняго своего возраста. Была за мужем за купцом неудачно торговавшим; лицом смазлива; оставшись после мужа бедною сиротою, и ведая о жестокосердии собратий своего мужа, незахотела прибегнуть к прошению надменной милостыни, но заблаго разсудила, кормиться своими трудами. Доколе красота юности водилась на ея лице, во всегдашней была работе, и щедрую получала от охотников плату. Но сколь скоро приметила, что красота ее начинала [150] увядать, и любовныя заботы уступили место скучливому одиночеству, то взялась она за ум, и ненаходя больше покупщиков на обветшалые свои прелести, начала торговать чужими, которые если невсегда имели достоинство красоты, имели хотя достоинство новости. Сим способом нажив себе несколько тысячь, она с честию изъялась из презрительнаго общества сводень, и начала в рост отдавать деньги, своим и чужим безстыдством нажитыя. По времени забыто прежнее ее ремесло; и бывшая сводня стала, нужная в обществе мотов тварь. Прожив покойно до 62 лет, нелегкое надоумило ее собраться за муж. Все ея знакомые тому дивятся. Приятельница ее ближняя Н... приехала к ней. – Слух носится, душа моя, говорит она поседелой невесте, что ты собралась замуж. Мне кажется солгано. Какой нибудь насмешник выдумал сию басню. [151]
Ш.) Правда совершенная. Завтра сговор, приезжай пировать с нами.
Н.) Ты с ума сошла. Неужели старая кровь разъигралась; неужели какой молокосос подбился к тебе под крылошко?
Ш.) Ах матка моя! не кстате ты меня наравне с молодыми щитаешь ветреницами. Я мужа беру посебе...
Н.) Да то я знаю, что придет по тебе. Но вспомни, что уже нас любить нельзя и недля чего, разве для денег.
Ш.) Я такого невозьму, которой бы мне мог изменить. Жених мой меня старее 16 годами.
Н.) Ты шутиш!
Ш.) По чести правда; Барон Дурындин.
Н.) Нельзя етому статься.
Ш.) Приезжай завтра в вечеру; ты увидишь, что лгать нелюблю. [152]
H.) А хотя и так, ведь он не на тебе женится, но на твоих деньгах.
Ш.) А кто ему их даст? Я в первую ночь так необезумею, что бы ему отдать все мое имение; уже то время давно прошло. Табакерочка золотая, пряжки серебреные, и другая дрянь оставшаяся у меня в закладе, которой с рук нельзя сбыть. Вот весь барыш любезнаго моего женишка. А естли он неугомонно спит, то сгоню с постели.
Н.) Ему хоть табакерочка перепадет, а тебе в нем что проку?
Ш.) Как матка? Сверх того, что в нынешние времена, нехудо иметь хорошей чин, что меня называть будут: ваше Высокородие, а кто по глупее, ваше Превосходительство; но будет таки кто нибудь, с кем в долгия зимния вечера, можно хоть поиграть в бирюльки. А ныне сиди, сиди, все одна; да и того удовольствия [153] неимею, когда чхну, чтоб кто говорил: здравствуй. А как муж будет свой, то какой бы насморк ни был, все слышать буду: здравствуй мой свет, здравствуй, моя душинька...
Н.) Прости матушка.
Ш.) Завтра сговор а через неделю свадьба.
Н.) Уходит.)
Ш.) Чхает.) Небось неворотится. То ли дело, как муж свой будет!
Недивись, мой друг! на свете все колесом вертится. Сего дня умное, завтра глупое в моде. Надеюсь, что и ты много увидишь дурындиных. Если неженидьбою всегда они отличаются, то другим чем либо. А без дурындиных Свет не простоял бы трех дней. [154]
В Крестьцах был я свидетелем разстания у отца с детьми, которое меня тем чувствительнее тронуло, что я сам отец и скоро может быть с детьми разставаться буду. Нещастной предразсудок дворянскаго звания, велит им ити в службу. Одно название сие приводит всю кров в необычайное движение! Тысячу против одного держать можно, что изо ста дворянчиков вступающих в службу, 98 становятся повесами, а два под старость, или правильнее сказать два в дряхлыя их, хотя нестарыя лета, становятся добрыми людьми. Прочие происходят в чины, расточают или наживают имение, и проч. – – – – Смотря иногда на большаго моего сына, иразмышляя, что он скоро войдет в службу, или другими сказать [155] словами, что птичка вылетит из клетки, у меня волосы дыбом становятся. Недля того, что бы служба сама по себе, развращала нравы; но для того, что бы со зрелыми нравами надлежало начинать службу. – Иной скажет; а кто таких молокососов толкает в шею. – Кто? Пример общий. Штаб Офицер семнадцати лет; Полковник двадцатилетней; Генерал двадцатилетней; Камергер Сенатор, Наместник, начальник войск. И какому отцу незахочется, что бы дети его, хотя в малолетстве, были в знатных чинах, за которыми идут в след богатство, честь и разум. – Смотря на сына моего представляется мне: он начал служить, познакомился с вертопрахами, распутными, игроками, щеголями. Выучился чистенько наряжаться, играть в карты, картами доставать прокормление, говорить обо всем ни чего немысля, тяскаться по [156] девкам, или врать чепуху барыням. Каким то образом фортуна вертясь на курей ножке, приголубила его; и сынок мой небрея еще бороды, стал знатным боярином. Возмечтал он о себе что умнее всех на свете. Чего добраго ожидать от такого полководца или градоначальника? – Скажи по истинне отец чадолюбивый, скажи о истинный гражданин!
незахочется ли тебе сынка твоего, лучше удавить, нежели отпустить в службу. Небольно ли сердцу твоему, что сынок твой, знатной боярин, презирает заслуги и достоинства, для того, что их участь пресмыкаться в стезе чинов, пронырства гнушаяся? Невозрыдаеш ли ты, что сынок твой любезной, с приятною улыбкою отнимать будет имение, честь, отравлять и резать людей, не своими всегда боярскими руками но посредством лап своих любимцев. [157]
Крестицкой дворянин, казалося мне, был лет пятидесяти. Редкия седины едва пробивались сквозь светлорусыя власы главы его. Правильныя черты лица его, знаменовали души его спокойствие, страстям неприступное. Нежная улыбка безмятежнаго удовольствия, незлобием раждаемаго, изрыла ланиты его ямками, в женщинах столь прельщающими; взоры его, когда я вошел в ту комнату где он сидел, были устремлены на двух его сыновей. Очи его, очи благораствореннаго разсудка, казалися подернуты легкою пленою печали; но искры твердости и упования пролетали оную быстротечно. Пред ним стояли два юноши, возраста почти равнаго, единым годом во времени рождения, но не в шествии разума и сердца они разнствовали между собою. Ибо горячность родителя, ускоряла во младшем развержение ума, а любовь братня, умеряла успех в науках во старшем. [158] Понятия о вещах были в них равныя, правила жизни знали они равно, но острота разума и движения сердца, природа в них насадила различно. В старшем взоры были тверды, черты лица незыбки, являли начатки души неробкой и непоколебимости в предприятиях. Взоры младшаго были остры, черты лица шатки и непостоянны. Но плавное движение оных, необманьчивый были знак благих советов отчих. – На отца своего взирали они с несвойственною им робостию, от горести предстоящей разлуки происходящею, а не от чувствования над собою власти или начальства. – Редкия капли слез, точилися из их очей. – Друзья мои, сказал отец, сего дня мы разстанемся – и обняв их, прижал возрыдавших к перси своей. – Я уже несколько минут был свидетелем сего зрелища, стоя у дверей неподвижен, как отец, обратясь ко мне: [159] будь свидетелем, чувствительный путешественник, будь свидетелем мне перед Светом, сколь тяжко сердцу моему исполнять державную волю обычая. Я отлучая детей
моих от бдящаго родительскаго ока, единственное к тому имею побуждение, да приобретут опытности, да познают человека из его деяний, и наскучив гремлением мирскаго жития да оставят его с радостию; но да имуг отишие в гонении, и хлеб насущный в скудости. А для сего то остаюся я на ниве моей. Недаждь, владыко всещедрый, недаждъ им скитатися за милостынею вельмож, и обретати в них утешителя! Да будет соболезнуяй о них их сердце; да будет им творяй благостыню, их разсудок. – Возсядите, и внемлите моему слову, еже пребывати во внутренности душ ваших долженствует. – Еще повторю вам, сего дня мы разлучимся. – С неизреченным услаждением [160] зрю слезы ваши, орошающия ланиты вашего лица. Да отнесет сие души вашей зыбление, совет мой во святая ее, да восколеблется она при моем воспоминовении, и дабуду отсутствен, оградою вам от зол и печалей.
Прияв вас даже от чрева матерня в объятии мои, невосхотел николи, что бы кто либо был рачителем в исполнениях, до вас касающихся. Никогда, наемная рачительница некасалася телеси вашего, и никогда, наемный наставник некоснулся вашего сердца и разума. Неусыпное око моея горячности, бдело над вами денноночно, да не приближится вас оскорбление; и блажен нарицаюся, доведши вас до разлучения со мною. Но невоображайте себе, чтобы я хотел изторгнуть из уст ваших благодарность за мое о вас попечение, или же признание, хотя слабое, ради вас мною соделаннаго. Вождаем собственныя корысти [161] побуждением, предприемлемое на вашу пользу, имело всегда в виду собственное мое услаждение. И так изжените из мыслей.ваших, что вы есте под властию моею. Вы мне ничем необязаньи Не в разсудке, а меньше еще в законе, хощу искати твердости союза нашего. Он оснуется на вашем сердце. Горе вам, если его в забвении оставите! Образ мой преследуя нарушителю союза нашея дружбы, поженет его в сокровенности его, и устроит ему казнь несносную, дондеже невозвратится к союзу. Еще вещаю вам, вы мне ни чем недолжны. Возрите на меня, яко на странника и пришельца, и если сердце ваше ко мне ощутит некую нежную наклонность, то поживем в дружбе, в сем наивеличайшем на земли благоденствии. – Если же оно без ощущения пребудет – да забвени
будем друг друга, яко же нам неродитися. Даждь всещедрый, сего да не узрю, [162] отошед в недра твоя, сие предваряяй! Недолжны вы мне ни за воскормление, ни за наставление, а меньше всего за рождение. – За рождение? – Участники были ли вы в нем? Вопрошаемы были ли да рождени будете? На пользу ли вашу родитися имели, или во вред? Известен ли отец и мать рождая сына своего, блажен будет в житии или злополучен? Кто скажет, что вступая в супружество, помышлял о наследии и потомках; а если имел сие намерение, то блаженства ли их ради, произвести их желал, или же на сохранение своего имени. Как желать добра тому, кого незнаю, и что сие? Добром назваться может ли желание неопределенное, помаваемое неизвестностию? – Побуждение к супружеству, покажет и вину рождения. Прельщенный, душевною паче добротою матери вашея, нежели лепотою лица, я употребил способ верный на взаимную горячность, любовь [163] искренную. Я получил мать вашу себе в супруги. Но какое было побуждение нашея любви? Взаимное услаждение; услаждение плоти и духа. Вкушая веселие, природой повеленное о вас мы немыслили. Рождение ваше нам было приятно, но не для вас. Произведение самаго себя льстило тщеславию; рождение ваше было новый и чувственный, так сказать, союз союз сердец подтверждающий. Он есть источник начальной горячности родителей к сынам своим; подкрепляется он привычкою, ощущением своея власти, отражением похвал сыновних к отцу. – Мать ваша, равнаго со мною была мнения, о ничтожности должностей ваших, от рождения проистекающих. Негордилася она пред вами, что носила вас во чреве своем, нетребовала признательности питая вас своею кровию; нехотела почтения за болезни рождения, ни за скуку воскормления сосцами [164] своими. Она тщилася благую вам дать душу, яко же и сама имела, и в ней хотела насадить дружбу, но необязанность, не должность, или рабское повиновение. Недопустил ее рок зрети плодов ея насаждений. Она нас оставила, с твердостию хотя духа, но кончины еще нежелала, зря ваше младенчество и мою горячность. Уподобляяся ей, мы совсем ее непотеряем. Она поживет с нами, доколе к ней не отыдем. Ведаете, что любезнейшая моя с вами беседа есть, беседовати о родшей вас. Тогда мнится душа ея беседует с нами,
тогда становится она нам присудственна, тогда в нас она является, тогда она еще жива. – И отирал вещающий капли задержанных в душе слез. –
Сколь мало обязаны вы мне за рождение, толико же обязаны и за воскормление. Когда я угощаю пришельца, когда питаю птенцов пернатых, [165] когда даю пищу псу, лижущему мою десницу; их ли ради сие делаю? – Отраду, увеселение, или пользу в том нахожу мою собственную. С таковым же побуждением производят воскормление детей. Родившися в свет вы стали граждане общества, в коем живете. Мой был долг вас воскормить; ибо если бы допустил до вас кончину безвременную, был бы убийца. Если я рачительнее был в воскормлении вашем, нежели бывают многие, то следовал чувствованию моего сердца. Власть моя да пекуся о воскормлении вашем, или небрегу о нем; да сохраню дни ваши или разточителем в них буду; оставлю вас живых, или дам умрети завременно; есть ясное доказательство, что вы мне необязаны, в том что живы. Если бы умерли от моего о вас небрежения, как то многие умирают, мщение закона меня бы непреследовало. – Но скажут обязаны [166] вы мне за учение и наставление. – Немоей ли я в том искал пользы, да благи будите. Похвалы воздаваемыя доброму вашему поведению, разсудку, знаниям, искусству вашему, распростираяся на вас, отражаются на меня, яко лучи солнечны от зеркала. Хваля вас, меня хвалят. Что успел бы я если бы вы вдалися пороку, чужды были учения, тупы в разсуждениях, злобны, подлы, чувствительности неимея. Нетолько сострадатель был бы я в вашем косвенном хождении, но жертва, может быть вашего неистовства. Но ныне спокоен остаюся, отлучая вас от себя; разум прям, сердце ваше крепко, и я живу в нем. О друзья мои, сыны моего сердца! родив вас, многия имел я должности в отношении к вам, но вы мне ни чем не должны; я ищу вашей дружбы и любови; если вы мне ее дадите, блажен отыду к началу жизни, и невозмущуся при кончине [167] оставляя вас на веки, ибо поживу на памяти вашей.
Но если я исполнил должность мою в воспитании вашем, обязан сназати ныне вам вину, по что вас так, а неиначе воспитывал, и для чего сему а недругому вас научил; и
для того услышите повесть о воспитании вашем, и познайте вину всех моих над вами деяний.
Со младенчества вашего принуждения вы нечувствовали. Хотя в деяниях ваших вождаемы были рукою моею, неощущали однакоже ни коли ея направления. Деяния ваши были предъузнаты и предваряемы; нехотел я, чтобы робость или послушание повиновения, малейшею чертою ознаменовала на вас тяжесть своего перста. И для того дух ваш нетерпящь веления безрассуднаго, кроток к совету дружества. Но если младенцам вам сущим, находил я что уклонилися от пути мною назначеннаго, [168] устремляемы случайным ударением, тогда остановлял я ваше шествие, или лучше сказать, неприметно вводил в прежний путь, яко поток, оплоты прорывающий, искусною рукою обращается в свои берега.
Робкая нежность неприсудствовала во мне, когда казалося, нерачил об охранении вас от неприязненности стихий и погоды. Желал лучше, чтобы на мгновение тело ваше оскорбилося преходящею болью, нежели дебелы пребудите в возрасте совершенном. И для того почасту ходили вы босы непокровенную имея главу; в пыли, в грязи возлежали на отдохновение, на скамии или на камени. Неменьше старался я, удалить вас от убийвственной пищи и пития. Труды, наши лучшая была приправа в обеде нашем. Воспомните, с каким удовольствием обедали мы в деревне нам неизвестной, ненашед дороги к [169] дому. Сколь вкусен нам казался тогда, хлеб ржаной и квас деревенской!
Неробщите на меня, если будете иногда осмеяны, что неимеете казистаго возшествия, что стоите, как телу вашему покойнее, а некак обычай или мода велит; что одеваетеся не со вкусом, что волосы ваши кудрятся рукою природы, а не чесателя. Неробщите если будете небрежены в собраниях, а особливо от женщин, для того что неумеете хвалить их красоту; но вспомните, что вы бегаете быстро, что плаваете неутомляяся, что подымаете тяжести без натуги, что умеете водить соху, вскопать гряду, владеете косою и топором, стругом и долотом; умеете ездить верхом, стрелять. Неопечальтеся, что вы скакать неумеете, как скоморохи. Ведайте, что лучшее плясание ни чего непредставляет величественнаго; и если некогда тронуты будете зрением онаго, то любострастие будет [170] тому корень, все
же другое оному постороннее. – Но вы умеете изображать, животных и неодушевленных, изображать черты Царя природы, человека. В живописи найдете вы истинное услаждение, нетокмо чувств, но и разума. – Я вас научил музыке, дабы дрожащая струна согласно вашим нервам, возбуждала дремлющее сердце; ибо музыка приводя внутренность в движение, делает мягкосердие в нас привычкою. – Научил я вас и варварскому искуству сражаться мечем. Но сие искуство да пребудет в вас мертво, доколе собственная сохранность того невостребует. Оно, уповаю, несделает вас наглыми; ибо вы твердой имеете дух, и обидою несочтете, если осел вас улягнет, или свинья смрадным до вас коснется рылом. – Небойтесь сказать ни кому, что вы корову доить умеете, что шти и кашу сварите, или зажаренной вами кусок [171] мяса, будет вкусен. Тот, кто сам умеет что сделать, умеет заставить сделать, и будет на погрешности снисходителен, зная все в исполнении трудности.
Во младенчестве и отрочестве, неотягощал я разсудка вашего, готовыми размышлениями, или мыслями чуждыми, неотягощал памяти вашей излишними предметами. Но предложив вам пути к познаниям, с тех пор, как начали разума своего ошущати силы, сами шествуете к отверстой вам стезе. Познания ваши тем основательнее, что вы их приобрели нетвердя, как то говорят по пословице, как сорока якова. Следуя сему правилу доколе силы разума небыли в вас действующи, непредлагал я вам понятия о всевышнем существе, и еще менее об откровении. Ибо то, что бы вы познали прежде, нежели были разумны, было бы в вас предразсудок и разсуждению бы мешало. [172] Когда же я узрел, что вы в суждениях ваших вождаетесь разсудком, то предложил вам связь понятий, ведущих к познанию бога; уверен во внутренности сердца моего, что всещедрому отцу, приятнее зрети две непорочныя души, в коих светильник познаний, непредразсудком возжигается, но что они сами возносятся к начальному огню на возгорение. Предложил я вам тогда и о законе откровенном, не сокрывая от вас все то, что в опровержение онаго сказано многими. Ибо желал, что бы вы могли сами избирать между млеком и желчию, и с радостию видел, что восприяли вы сосуд утешения неробко.
Преподавая вам сведении о науках, неоставил я ознакомить вас с различными народами, изъучив вас языкам иностранным. Но прежде всего попечение мое было, да познаете ваш собственной, да умеете на оном изъяснять [173] ваши мысли словесно и письменно, что бы изъяснение сие было в вас непринужденно, и поту на лице непроизводило. Аглинской язык, а потом Латинской, старался я вам известнее сделать других. Ибо упругость духа вольности, переходя в изображение речи, приучит и разум к твердым понятиям, столь во всяких правлениях нужным.
Но если разсудку вашему предоставлял я, направлять стопы ваши в стезях науки, тем бдетельнее тщился быть во нравственности вашей. Старался умерять в вас гнев мгновения, подвергая разсудку гнев продожительный, мщение производящий. Мщение!... душа ваша мерзит его. Вы из природнаго сего чувствительныя твари движения, оставили только оберегательность своего сложения, поправ желание возвращать уязъвления. [174]
Ныне настало то время, что чувствы ваши дошед до совершенства возбуждения, но не до совершенства еще понятия о возбуждаемом; начинают тревожиться всякою внешностию, и опасную производить зыбь во внутренности вашей. Ныне достигли времени, в которое, как то говорят, разсудок становится определителем делания и неделания; а лучше сказать, когда чувства доселе одержимыя плавностию младенчества, начинают ощущать дрожание, или когда жизненныя соки исполнив сосуд юности, превышать начинают его воскраия, ища стезю свойственным для них стремлениям. Я сохранил вас неприступными доселе превратным чувств потрясениям, но несокрыл от вас неведения покровом, пагубных следствий, совращения от пути умеренности в чувственном услаждении. Вы свидетели были, сколь гнусно избыточество, чувственнаго насыщения, [175] и возгнушалися; свидетели были страшнаго волнения страстей, превысивших брега своего естественнаго течения, познали гибельныя их опустошения, и ужаснулися. Опытность моя носяся над вами, яко новый Егид охраняла вас от неправильных уязвлений. Ныне будете сами себе вожди, и хотя советы мои будут всегда светильником ваших начинаний, ибо сердце и душа ваша мне отверсты; но яко свет отдаляяся от предмета менее его
освещает, тако и вы отриновенны моего присудствия, слабое ощутите согрение моея дружбы. И для того преподам вам правила единожития и общежития, дабы по усмирении страстей, невозгнушалися деяний во оных свершенных, и непознали, что есть раскаяние.
Правила единожития елико то касатся может до вас самих, должны относиться к телесности вашей и [176] нравственности. Незабывайте никогда употреблять ваших телесных сил и чувств. Упражнение оных умеренное, укрепит их неистощевая, и послужит ко здравию вашему, и долгой жизни. И для того упражняйтеся в искуствах, художествах и ремеслах вам известных. Совершенствование в оных, иногда может быть нужно. Неизвестно нам грядущее. Если неприязненное щастие отъимет у вас все, что оно вам дало; богаты пребудете во умеренности желаний, кормяся делом рук ваших. Но если во дни блаженства все небрежете, поздо о том думать во дни печали. Нега, изленение и неумеренное чувств услаждение, губят и тело и дух. Ибо изнуряяй тело невоздержностию, изнуряет и крепость духа. Употребление же сил укрепит тело а с ним и дух. Если почувствуеш отвращение к яствам, и болезнь постучится у дверей; воспряни тогда [177] от одра твоего, на нем же лелееш чувства твои, приведи уснувшие члены твои в действие упражнeниeм, и почувствуеш мгновенное сил обновление; воздержи себя от пищи нужной во здравии, и глад сделает пищу твою сладкою, огорчавшую от сытости. Помните всегда, что на утоление глада, нужен только кусок хлеба и ковш воды. Если благодетельное лишение внешних чувствований, сон, удалится от твоего возглавия, и невозможеш возобновить сил разумных и телесных; беги из чертогов твоих, и утомив члены до усталости, возляги на одре твоем, и почиеш во здравие.
Будьте опрятны в одежде вашей; тело содержите в чистоте; ибо чистота служит ко здравию, а неопрятность и смрадность тела, нередко отверзает неприметную стезю к гнусным порокам. Но небудьте и в сем неумеренны. Негнушайтесь, пособить [178] поднимая погрязшую во рве телегу, и тем облегчить упадшаго; вымараете руки, ноги и тело, но просветите сердце. Ходите в хижины уничижения; утешайте томящагося нищетою; вкусите его брашна, и сердце ваше усладится, дав отраду скорбящему.
Ныне достигли вы, повторю, того страшнаго времени и часа, когда страсти пробуждатся начинают, но разсудок слаб еще на их обуздание. Ибо чаша разсудка без опытности на весах воли воздымется; а чаша страстей опустится мгновенно долу. И так, к равновесию неиначе приближиться можно, как трудолюбием. Трудитеся телом; страсти ваши нестоль сильное будут иметь волнение, трудитеся сердцем, упражняяся в мягкосердии, чувствительности, соболезновании, щедроте, отпущении, и страсти ваши направятся ко благому концу. Трудитеся разумом, [179] упражняяся в чтении, размышлении, разыскании истинны, или произшествий; и разум управлять будет вашею волею и страстьми. Но невозмните в восторге разсудка, что можете сокрушить корени страстей, что нужно быть совсем безстрастну. Корень страстей благ, и основан на нашей чувствительности самою природою. Когда чувствы наши, внешния и внутренния ослабевают и притупляются, тогда ослабевают и страсти. Оне благую в человеке производят тревогу, без нее же уснул бы он в бездействии. Совершенно безстрастный человек есть глупец и истукан нелепый, невозмогаяй ни благаго ни злаго. Не достоинство есть, воздержатися от худых помыслов, немогши их сотворить. Безрукой неможет уязвить ни кого, но неможет подать помощи утопающему, ни удержати на бреге падающаго в пучину моря. – И так умеренность во [180] страсти есть благо; шествие во стезе средою, есть надежно. Чрезвычайность во страсти есть гибель; безстрастие есть нравственная смерть. Яко же шественник отдаляяся среды стези, вдается опасности ввергнутися в тот или другой ров, такого бывает шествия во нравственности. Но буде страсти ваши, опытностию, разсудком, и сердцем направлены к концу благому, скинь с них бразды томнаго благоразумия, не сокращай их полета; мета их будет всегда величие; на нем едином остановиться оне умеют.
Но если я вас побуждаю небыть безстрастными, паче всего потребно в юности вашей, умеренность любовныя страсти. Она природою насаждена в сердце нашем, ко блаженству нашему. И так в возрождении своем никогда ошибиться неможет, но в своем предмете, и неумеренности. И так блюдитеся, да неошибетеся [181] в предмете любви вашея, и да непочтете взаимною горячностию оныя образ. С
благим же предметом любви, неумеренность страсти сея, будет вам неизвестна. Говоря о любви, естественно бы было говорить и о супружестве, о сем священном союзе общества, коего правила неприрода в сердце начертала, но святость коего из начальнаго обществ положения произтекает. Разуму вашему, едва шествие свое начинающему, сие бы было не понятно, а сердцу вашему, неиспытавшему самолюбивую в обществе страсть любви, повесть о сем, была бы вам неощутительна, а потому и безполезна. Если желаете о супружестве иметь понятие, воспомяните о родшей вас. Представте меня с нею и с вами, возобновите слуху вашему глаголы наши и взаимныя лобызания, и приложите картину сию к сердцу вашему. Тогда почувствуете в нем приятное некое [182] содрогание. Что оно есть? Познаете со временем; а днесь довольны будьте онаго ощущением.
Приступим ныне в кратце к правилам общежития. Предписать их неможно с точностию; ибо разполагаются они часто по обстоятельствам мгновения. Но дабы, колико возможно, менее ошибаться; при всяком начинании, вопросите ваше сердце; оно есть благо, и николи обмануть вас не может. Что вещает оно, то и творите. Следуя сердцу в юности неошибетеся, если сердце имеете благое. Но следовати возмнивый разсудку, неимея на браде власов, опытность возвещающих, есть безумец.
Правила общежития относятся ко исполнению, обычаев и нравов народных, или ко исполнению закона, или ко исполнению добродетели. Если в обществе нравы и обычаи непротивны закону, если закон неполагает добродетели преткновений в ея шествии, [183] то исполнение правил общежития есть легко. Но где таковое общество существует? Все известныя нам, многими наполнены во нравах и обычаях, законах и добродетелях, противоречиями. И от того трудно становится, исполнение должности человека и гражданина, ибо нередко оне находятся в совершенной противуположности.
Понеже добродетель, есть вершина деяний человеческих, то исполнение ея, ни чем недолженствует быть препинаемо. Небреги обычаев и нравов, небреги закона гражданскаго и священнаго, столь святыя в обществе вещи, буде исполнение оных отлучает тебя от добродетели. Недерзай николи
нарушения ея прикрывати робостию благоразумия. Благоденствен без нее будеш во внешности, но блажен николи.
Последуя тому, что налагают на нас обычаи и нравы, мы приобретем благоприятство тех, с кем живем. Исполняя предписание закона, можем приобрести, название честнаго человека. Исполняя же добродетель, приобретем общую доверенность, почтение и удивление, даже и в тех, кто бы не желал их ощущать в душе своей. Коварный Афинский Сенат, подавая чашу с отравою Сократу, трепетал во внутренности своей, пред его добродетелию.
Недерзай никогда исполнять обычая в предосуждение закона. Закон, каков ни худ, есть связь общества. И если бы сам Государь велел тебе нарушить закон, неповинуйся ему, ибо он заблуждает, себе и обществу во вред. Да уничтожит закон, яко же нарушение онаго повелевает, тогда повинуйся, ибо в России Государь есть источник законов.
Но если бы, закон или Государь, или бы какая либо на земли власть, подвизала тебя на неправду и нарушение [185] добродетели, пребудь в оной неколебим. Небойся ни осмеяния, ни мучения, ни болезни, ни заточения, ниже самой смерти. Пребудь незыблем в душе твоей, яко камень среди бунтующих, но немощных валов. Ярость мучителей твоих раздробится о твердь твою; и если предадут тебя смерти, осмеяны будут, а ты поживеш на памяти благородных душ, до скончания веков. Убойся заранее, именовать благоразумием, слабость в деяниях, сего перваго добродетели врага. Сего дня нарушиш ее уважения ради каковаго, завтра нарушение ея казаться будет самою добродетелию; и так порок воцарится в сердце твоем, и исказит черты непорочности в душе и на лице твоем.
Добродетели суть или частныя или общественныя. Побуждения к первым суть всегда мягкосердие, кротость, соболезнование, и корень всегда их благ. Побуждения к добродетелям [186] общественным, нередко имеют начало свое в тщеславии и любочестии. Но для того ненадлежит остановляться в исполнении их. Предлог над ним же вращаются, придает им важности. В спасшем Курции отечество свое, от пагубоносныя язвы, никто незрит ни тщеславнаго, ни отчаяннаго, или наскучившаго жизнию, но Ироя. Если же побуждения наши к общественным добродетелям, начало свое имеют в
человеколюбивой твердости души, тогда блеск их будет гораздо больший. Упражняйся всегда в частных добродетелях, дабы могли удостоиться исполнения общественных.
Еще преподам вам, некоторыя исполнительныя правила жизни. – Старайтеся паче всего во всех деяниях ваших, заслужить собственное свое почтение; дабы обращая во уединении взоры свои во внутрь себя, нетокмо немогли бы вы раскаяваться о сделанном, [187] но взирали бы на себя со благоговением.
Следуя селу правилу удаляйтеся, елико то возможно, даже вида раболепствования. Вошед в свет узнаете скоро, что в обществе существует обычай. Посещать в праздничные дни по утрам знатных особ; обычай скаредной, ничего незначущей, показующей в посетителях дух робости, а в посещаемом дух надменности, и слабой разсудок. У Римлян было похожее сему обыкновение, которое они называли амбицио, то есть снискание или обхождение; а от туда и любочестие названо амбицио, ибо посещениями именитых людей, юноши снискивали себе путь, к чинам и достоинствам. Тоже делается и ныне. Но если у Римлян обычай сей введен был для того, что бы молодые люди обхождением с испытанными научалися, то сомневаюсь, что бы цель в обычае сем, всегда непорочна [188] сохранилася. В наши же времена посещая знатных господ, учения целию своею никто неимеет, но снискание их благоприятства. Итак да непреступит нога ваша, порога отделяющаго раболепство, от исполнения должности. Непосещай николи передней знатнаго боярина, разве по долгу звания твоего. Тогда среди толпы презренной, и тот, на кого . она взирает с подобострастием, в душе своей тебя, хотя с негодованием, но от нее отличит.
Если случится, что смерть пресечет дни мои, прежде, нежели в благом пути отвердеете; и юны еще восхитят вас страсти из стези разсудка; то неотчаевайтеся, соглядая иногда превратное ваше шествие. В заблуждении вашем, в забвении самих себя, возлюбите добро. Разпутное житие, безмерное любочестие, наглость и все пороки юности оставляют надежду исправления; ибо скользят [189] по поверхности сердца, его неуязвляя. Я лучше желаю что бы во младых летах ваших, вы были разпутны, расточительны, наглы; нежели сребролюбивы, или же чрезмерно бережливы,
щеголеваты, занимаяся более убранством, нежели чем другим. Систематическое, так сказать, расположение в щегольстве, означает всегда сжатой разсудок. Если повествуют, что Юлий Кесарь был щеголь; но щегольство его имело цель. Страсть к женщинам в юности его, была к сему побуждением. Но он из щеголя, облекся бы мгновенно во смраднейшее рубище, если бы то способствовало к достижению его желаний.
Во младом человеке, нетокмо щегольство преходящее простительно, но и всякое почти дурачество. Если же наикраснейшими деяниями жизни, прикрывать будете коварство, лож, вероломство, сребролюбие, гордость, [190] любомщение, зверство; то хотя ослепите современников ваших, блеском ясной наружности, хотя ненайдете ни кого столь любящаго вас, да представит вам зерцало истинны; немните однако же затмить взоры прозорливости. – Проникнет она светозарную ризу коварства, и добродетель черноту души вашей обнажит. Возненавидит ее сердце твое, и яко чувственница уведать станет прикосновением твоим, но мгновенно, но стрелы ея издалека язвить тебя станут и терзать.
Простите возлюбленные мои, простите друзья души моей; днесь при сопутном ветре, отчальте от брега чуждыя опытности ладью вашу; стремитеся по валам жития человеческаго, да научитеся управляти сами собою. Блажени, непретерпев крушения, если достигнете пристанища, его же жаждем. Будьте щастливы во плавании вашем. Се искренное мое [191] желание. Естественныя силы мои изтощав движением и жизнию, изнемогут и угаснут; оставлю вас на веки; но се мое вам завещание. Если ненавистное щастие, изтощит над тобою все стрелы свои, если добродетели твоей убежища на земли неостанется, если доведенну до крайности, не будет тебе покрова от угнетения; тогда воспомни, что ты человек, воспомяни величество твое, восхити венец блаженства, его же отъяти у тебя тщатся. – Умри. – В наследие вам оставляю слово умирающаго Катона. – Но если во добродетели умрети возможеш, умей умреть и в пороке, и будь, так сказать, добродетелен в самом зле. – Если забыв мои наставления, поспешать будеш на злыя дела, обыкшая душа добродетели, возтревожится; явлюся тебе в мечте. – Возпряни от ложа твоего, преследуй душевно моему видению. – Если
тогда източится слеза из очей [192] твоих, то усни паки; пробудишься на исправление. Но если среди злых твоих начинаний, воспоминая обо мне, душа твоя незыбнется, и око пребудет сухо... Се сталь, се отрава. – Избавь меня скорьби; избавь землю поносныя тяжести. – Будь мой еще сын. – Умри на добродетель.
Вещавшу сие старцу, юношеский румянец покрыл сморщенныя ланиты его; взоры его испускали лучи надежнаго радования, черты лица сияли сверхъестественным веществом. – Он облобызал детей своих, и проводив их до повозки, пребыл тверд до последнего разстания. Но едва звон почтоваго колокольчика возвестил ему, что они начали от него удаляться; упругая сия душа, смягчилася. Слезы проникли сквозь очей его, грудь его воздымалася; он руки свои простирал в след за отъезжающими; казалося, будто желает остановить стремление коней. Юноши узрев издали [193] родшаго их в такой печали, возрыдали столь громко, что ветр, доно сил жалостной их стон до слуха нашего. Они простирали так же руки к отцу своему; и казалося будто его к себе звали. Немог старец снести сего зрелища; силы его ослабели, и он упал в мои объятия. Между тем, пригорок скрыл отъехавших юношей, от взоров наших: пришед в себя старец, стал на колени и возвел руки и взоры на небо: господи, воззопил он, молю тебя, да укрепиш их в стезях добродетели, молю блажени да будут. Веси, николи неутруждал тебя отец всещедрый, безполезною молитвою. Уверен в душе моей, яко благ еси и правосуден. Любезнейшее тебе в нас, есть добродетель; деяния чистаго сердца суть наилучшая для тебя жертва..... Отлучил я ныне от себя сынов моих..... Господи да будет на них воля [194] твоя. – Смущен, но тверд в надеянии своем отъехал он в свое жилище.
Слово Крестицкаго дворянина невыходило у меня из головы. Доказательства его, о ничтожестве власти родителей над детьми, казалися мне неоспоримы. Но если в благоучрежденном обществе нужно, что бы юноши почитали старцев, и неопытность совершенство, то нет кажется нужды, власть родительскую делать безпредельною. Если союз между отцом и сыном, не на нежных чувствованиях сердца основан, то он, конечно нетверд; и будет нетверд, во преки всех законоположений. Если отец в сыне своем видит своего раба, и
власть свою ищет в законоположении; если сын почитает отца наследия ради; то какое благо из того обществу? Или еще один невольник в прибавок ко многим другим, или змия за пазухой..... [195] Отец обязан сына воскормить и научить, и должен наказан быть за его проступки, доколе он не войдет в совершеннолетие; а сын должности свои да обрящет в своем сердце. Если он ни чего неощущает, то виновен отец, по что ничего не насадил. Сын же в праве требавати от отца вспомоществования, доколе пребывает немощен и малолетен; но в совершеннолетии естественная сия и природная связь рушится. Птенец пернатых неищет помощи от произведших его, когда сам начнет находить пищу. Самец и самка забывают о птенцах своих, когда сии возмужают. Се есть закон природы. Если гражданские законы от него удалятся, то производят всегда урода. Ребенок любит своего отца, мать или наставника, доколе любление его необратится к другому предмету. Да неоскорбится сим сердце твое отец чадолюбивый; [196] естество того требует. Единое в том тебе утешение да будет воспоминая, что и сын сына твоего возлюбит отца, до совершеннаго только возраста. Тогда же от тебя зависеть будет, обратить его горячность к тебе. Если ты в том успееш, блажен и почтения достоин. – В таковых размышлениях доехал я до почтоваго стана. [197]
Сей день определен мне был судьбою на испытание. Я отец, имею нежное сердце, к моим детям. Для того то слово Крестицкаго дворянина меня столь тронуло. Но потрясши меня до внутренности, излияло некое усладительное чувствование надежды, что блаженство наше в отношении детей наших, зависит много от нас самих. Но в Яжелбицах определено мне было, быть зрителем позорища, которое глубокий корень печали, оставило в душе моей, и нет надежды на его истребление. О юность! услыши мою повесть; познай свое заблуждение; воздержись от произвольныя гибели; и пресеки путь к будущему раскаянию.
Я проезжал мимо кладьбища. Необыкновенной вопль терзающаго на себе власы человека понудил меня [198] остановиться. Приближась, увидел я, что там совершалось погребение.
Надлежало уже гроб опускать в могилу, но тот, котораго я издали зрел терзающаго на себе власы, повергся на гроб и ухватясь за оной весьма крепко, недозволял оной опускать в землю. С великим трудом, отвлекли его от гроба, и опустя оной в могилу, зарыли ее поспешно. Тут страждущий вещал к предстоящим: почто вы меня его лишили, почто меня с ним непогребли живаго, и нескончали моей скорби и раскаяния. Ведайте, ведайте, что я есмь убийца возлюбленнаго моего сына, его же мертва предали земле. Недивитеся сему. Я непрекратил жизни его ни мечем, ни отравою. Нет я более сего сделал. Я смерть его уготовал до рождения его, дав жизнь ему отравленную. Я есмь убийца, каковых много, но есмь убийца лютейший других. Убийца сына моего до рождения [199] его. Я, я един прекратил дни его, излияв томный яд в начало его. Он воспретил укрепиться силам тела его. Во все время жития своего, ненаслаждался он здравием ни дня единаго; и томящагося в силах своих, разверстие яда пресекло течение жизни. Никто, никто меня ненакажет за мое злодеяние! – Отчаяние ознаменовалося на лице его, и бездыханна почти отнесли его с сего места. –
Нечаянный хлад разлиялся в моих жилах. Я оцепенел. Казалося мне, я слышал мое осуждение. Воспомянул дни, распутныя моея юности. Привел на память все случаи, когда востревоженная чувствами душа гонялася за их услаждением, почитая мздоимную участницу любовныя утехи, истинным предметом горячности. Воспомянул, что невоздержание в любострастии навлекло телу моему, смрадную болезнь. О если бы не далее она корень свой испускала! [200] О если бы она с утолением любострастия прерывалася! Прияв отраву сию в веселии, не токмо согреваем ее в недрах наших, но даем ее в наследие нашему потомству. – О друзья мои возлюбленные, о чада души моей! Неведаете вы, колико согреших пред вами. Бледное ваше чело, есть мое осуждение. Страшусь возвестить вам о болезни, иногда вами ощущаемой. Возненавидите, может быть меня, и в ненависти вашей будете справедливы. Кто уверит вас и меня, что вы неносите в крови вашей сокровеннаго жала, определеннаго, да скончает дни ваши безвременно. Прияв сей смрадный яд в тело мое в совершенном возрасте, затверделость моих членов противилася его распространению, и борется с его
смертоносностию. Но вы прияв его от рождения вашего, нося его в себе, как нужную часть сложения; как воспротивитесь разрушительному [201] его созжению? Все ваши болезни суть следствия сея отравы. О возлюбленные мои! плачьте о заблуждении моего юношества, призовите на помощь врачебное искусство, и если можете, не ненавидьте меня.
Но теперь отверзается очам моим, все пространство сего любострастнаго злодеяния. Согрешил предомною, навлекши себе безвремянную старость и дряхлость в юношеских еще летах. Согрешил пред вами, отравив жизненныя ваши соки, до рождения вашего, и тем уготовил вам томное здравие, и безвременную, может быть, смерть. Согрешил, и сие да будет мне в казнь, согрешил в горячности моей, взяв в супружество мать вашу. Кто мне порукою в том, что не я был причиною ее кончины? Смертоносный яд, източаяся в веселии, преселился в чистое ея тело, и отравил непорочныя ея члены. Тем смертоноснее он был, [202] чем был сокровеннее. Ложная стыдливость воспретила мне ее в том предостеречь; она же неостерегалася отравителя своего, в горячности своей к нему. Воспаление, ей приключившееся, есть плод, может быть, уделенной ей мною отравы.... О возлюбленные мои, колико должны вы меня ненавидеть!
Но кто причиною, что сия смрадная болезнь, во всех Государствах делает столь великия опустошения, нетокмо пожиная много настоящаго поколения, но сокращая дни грядущих? Кто причиною, разве неправительство? Оно дозволяя разпутство мздоимное, отверзает нетокмо путь ко многим порокам; но отравляет жизнь граждан. Публичныя женщины находят защитников, и в некоторых Государствах состоят под покровительством начальства. Если бы, говорят некоторые, запрещено было наемное удовлетворение [203] любовныя страсти, то бы нередко были чувствуемы, сильныя в обществе потрясения. Увозы, насилия, убийство, нередко бы источник свой имели в любовной страсти. Могли бы они потрясти и самыя основания обществ. – И вы желаете лучше тишину и с нею томление и скорбь, нежели тревогу и с нею здравие и мужество. Молчите скаредные учители, вы есте наемники мучительства; оно проповедуя всегда мир и тишину, заключает засыпляемых лестию в оковы. Боится оно даже посторонния тревоги. Желалобы, чтоб везде одинако
с ним мыслили, дабы надежно лелеяться в величестве и утопать в любострастии... Я неудивляюся глаголам вашим. Сродно рабам желати, всех зреть в оковах. Одинаковая участь облегчает их жребий, а превосходство чье либо, тягчит их разум и дух. [204]
Новой сей городок, сказывают, населен при Царе Алексее Михайловиче взятыми в плен Поляками. Сей городок достопамятен в рассуждении любовнаго расположения его жителей, а особливо женщин незамужних.
Кто небывал в Валдаях, кто незнает Валдайских баранок и Валдайских разрумяненных девок? Всякаго проезжающаго наглыя Валдайския и стыд сотрясшия девки останавливают, и стараются возжигать в путешественнике любострастие, воспользоваться его щедростью, на щет своего целомудрия. Сравнивая нравы жителей, сея в города произведенныя деревни, со нравами других Российских городов, подумаеш, что она есть наидревнейшая и что развратные нравы, суть единые токмо остатки ея древняго построения. Но как немного более ста лет как она населена, то можно судить, сколь развратны были и первые его жители.
Бани бывали и ныне бывают местом любовных торжествований. Путешественник условясь о пребывании своем с услужливою старушкою или парнем, становится на двор, где намерен приносить жертву всеобожаемой Ладе. Настала ночь. Баня для него уже готова. Путешественник раздевается, идет в баню, где его встречает или хозяйка, если молода, или ее дочь, или свойственницы ея, или соседки. Отирают его утомленные члены; омывают его грязь. Сие производят совлекши с себя одежды, возжигают в нем любострастный огнь, и он препровождает тут ночь, теряя деньги, здравие и драгоценное на путешествие время. Бывало, сказывают, что оплошнаго и отягченнаго любовными [206] подвигами и вином путешественника сии любострастныя чудовища, предавали смерти, дабы воспользоваться его имением. Неведаю, правда ли сие, но то правда, что наглость Валдайских девок сократилася. И хотя они неоткажутся и
ныне удовлетворить желаниям путешественника, но прежней наглости в них невидно.
Валдайское озеро, над которым построен сей город, достопамятно останется в повествованиях жертвовавшаго монаха жизнию своею, ради своей любовницы. В полуторе версте от города, среди озера, на острове, находится Иверской монастырь, славным Никоном Патриархом построенный. Один из монахов сего монастыря, посещая Валдай, влюбился в дочь одного Валдайскаго жителя. Скоро любовь их стала взаимною, скоро стремились они к совершению ея. Единожды насладившися ея веселием, [207] не в силах они были противиться ея стремлению. Но состояние их полагало оному преграду. Любовнику нельзя было отлучаться часто из монастыря своего; любовнице нельзя было посещать кельи своего любовника. Но горячность их все преодолела; из любострастнаго монаха она сделала неустрашимаго мужа, и дала ему силы почти чрезъестественныя. Сей новый Леандр, дабы наслаждаться веселием ежедневно в объятиях своей любовницы, едва ночь покрывала черным покровом все зримое, выходил тихо из своей кельи и совлекая свои ризы, преплывал озеро до противустоящаго берега, где восприемлем был в объятия своей любезной. Баня и в ней утехи любовныя для него были готовы; и он забывал в них опасность и трудность преплывания, и боязнь, если бы отлучка его стала известна. За несколько часов до разсвета, возвращался он [208] в свою келью. Тако препроводил он долгое время в сих опасных преплытиях, награждая веселием ночным скуку дневнаго заключения. Но судьба положила конец, его любовным подвигам. В одну из ночей, когда сей неустрашимый любовник отправился чрез валы на зрение своей любезной, внезапу возстал ветр ему противной, будущу ему на среде пути его. Все силы его немощны были, на преодоление разъяренных вод. Тщетно он утомлялся напрягая свои мышцы; тщетно возвышал глас свой, да услышан будет в опасности. Видя невозможность достигнуть берега, вознамерился он возвратиться к монастырю своему, дабы, имея попутной ветр, тем легче онаго достигнуть. Но едва обратил он шествие свое, как валы, осилив его утомленныя мышцы, затопили его в пучине. На утрие тело его найдено на отдаленном берегу. Если бы я писал [209] Поэму на сие, то
бы читателю моему представил любовницу его в отчаянии. Но сие было бы здесь излишнее. Всяк знает, что любовнице, хотя на первое мгновение, скорбно узнать о кончине любезнаго. Неведаю и того, бросилась ли сия новая Геро в озеро; или же в следующую ночь, паки топила баню для путешественника. Любовная летопись гласит, что Валдайския красавицы от любви неумирали.... разве в больнице.
Нравы Валдайские переселилися и в близь лежащей почтовой стан, Зимногорье. Тут для путешественника такая же бывает встреча, как и в Валдаях. Прежде всего представятся взорам разрумяненныя девки с баранками. Но как молодыя мои лета уже прошли, то я поспешно разстался, с мазанными Валдайскими и Зимногорскими Сиренами. [210]
Доехав до жилья, я вышел из кибитки. Неподалеку от дороги над водою, стояло много баб и девок. Страсть господствовавшая во всю жизнь надо мною, но уже угасшая, по обыкшему ея стремлению направила стопы мои к толпе сельских сих красавиц. Толпа сия состояла более нежели из тридцати женщин. Все они были в праздничной одежде, шеи голыя, ноги босыя, локти наруже, платье заткнутое спереди за пояс, рубахи белыя, взоры веселые, здоровье на щеках начертанное. Приятности, загрубевшия хотя, от зноя и холода, но прелестны без покрова хитрости; красота юности в полном блеске, в устах улыбка, или смех сердечной; а от него виден становился ряд зубов, белее чистейшей слоновой кости. Зубы, которые бы щеголих [211] с ума свели. Приезжайте сюда любезныя наши боярыньки Московские и Петербурския, посмотрите на их зубы, учитесь у них как их содержать в чистоте. Зубнаго врача у них нет. Несдирают они каждой день лоску с зубов своих ни щетками ни порошками. Станьте, с которою из них вы хотите, рот со ртом; дыхание ни одной из них незаразит вашего легкаго. А ваше, ваше может быть, положит в них начало..... болезни..... боюсь сказать какой; хотя незакраснеетесь, но расердитесь. – Разве я говорю неправду? – Муж одной из вас таскается по всем скверным девкам; получив болезнь пьет, ест и спит с тобою же; другая же сама изволит иметь годовых,
месячных, недельных или чего боже спаси, ежедневных любовников. Познакомясь сего дня и совершив свое желание, завтра его незнает; да и того иногда незнает, [212] что уже она одним его поцелуем заразилася. – А ты голубушка моя пятнадцати летняя девушка, ты еще непорочна может быть; но на лбу твоем я вижу, что кровь твоя вся отравлена. Блаженной памяти твой батюшка из докторских рук невыхаживал; а государыня матушка твоя, направляя тебя на свой благочестивый путь, нашла уже тебе женишка, заслуженнаго старика Генерала, и спешит тебя выдать за муж, для того только, чтобы несделать с тобой визита воспитательному дому. А за стариком то жить нехудо, своя воля; только бы быть за мужем, дети все его. Ревнив он будет, тем лучше; более удовольствия в украденных утехах; с первой ночи приучить его можно, неследовать глупой старой моде, с женою спать вместе. –
И неприметил, как вы, мои любезныя городския сватьюшки, тетушки, [213] сестрицы, племянницы и проч. меня долго задержали. Вы право того нестоите. У вас на щеках румяна, на сердце румяна, на совести румяна, на искренности.... сажа. Все равно румяна или сажа. Я побегу от вас во всю конскую рысь к моим деревенским красавицам. Правда, есть между ими на вас похожия, но есть такия, каковых в городах слыхом неслыхано и видом невидано.... Посмотрите, как все члены у моих красавиц круглы, рослы, неискривлены, неиспорчены. Вам смешно что у них ступни в пять вершков, а может быть и в шесть. Ну любезная моя племянница, с трех вершковою твоею ножкою, стань с ними рядом, и бегите в запуски; кто скоре достигнет высокой березы, по конец луга стоящей? а – а – ето нетвое дело. – А ты сестрица моя голубушка, с трех четвертным своим станом в охвате, ты изволиш издеваться, [214] что у сельской моей русалки, брюшко на воле выросло. Постой моя голубушка, посмеюсь и я над тобою. Ты уж десятой месяц за мужем, и уж трех четвертной твой стан изуродовался. А как то дойдет до родов, запоеш другим голосом. Но дай бог, что бы обошлось все смехом. Дорогой мой зятюшка ходит повеся нос. Уже все твои шнурованья бросил в огонь. Кости из всех твоих платьев повытаскал, но уже поздо. Сросшихся твоих на криво составов тем неспрямит. – Плачь
мой любезной зять, плачь. Мать наша, следуя плачевной и смертию разрешающихся от бремени жен ознаменованной моде, уготовала за многия лета тебе печаль, а дочери своей болезнь, детям твоим слабое телосложение. Она теперь возносит над главою ея смертоносное острие; и если оно некоснется дней твоея супруги, благодари случай; [215] а если вериш, что провидение божие отом заботилося, то благодари и его, коли хочеш. – Но я еще с городскими боярыньками. – Вот что привычка делает; отвязаться от них нехочется. И право с вами бы неразстался, если бы мог довести вас до того, чтобы вы лица своего и искренности нерумянили. Теперь прощайте. –
Покуда я глядел на моющих платье деревенских нимф, кибитка моя от меня уехала. Я намерялся ити за нею в след, как одна девка по виду лет двадцати, а конечно неболее семнадцати, положа мокрое свое платье на коромысло, пошла одною со мной дорогою. Поравнявшись с ней, начал я с нею разговор. – Нетрудно ли тебе нести такую тяжелую ношу, любезная моя, как назвать незнаю. – Меня зовут Анною, а ноша моя нетяжела. Хотя бы и тяжела была, я бы тебя барин непопросила [216] мне пособить. – К чему такая суровость, Аннушка душа моя, я тебе худова не желаю. – Спасибо, спасибо; часто мы видим таких щелкунов, как ты; пожалуй проходи своею дорогою. – Анютушка я право нетаков, как я тебе кажуся, и нетаков, как те, о которых ты говориш. Те, думаю, так неначинают разговора, с деревенскими девками; а всегда поцелуем; но я хотя бы тебя поцеловал, то конечно бы так, как сестру мою родную. – Неподъезжай пожалуй; расказы таковыя я слыхала; а коли ты худова немыслиш, чего же ты от меня хочеш? – Душа моя, Аннушка, я хотел знать, если у тебя отец и мать, как ты живеш, богато ли или убого, весело ли, если у тебя жених? – А на что ето тебе барин. От роду в первой раз такия слышу речи. – Из сего судить можеш Анюта, что я ненегодяй, нехочу тебя обругать или обезчестить. [217] Я люблю женщин для того, что они соответственное имеют сложение моей нежности; а более люблю сельских женщин, или крестьянок для того, что они незнают еще притворства, неналагают на себя личины притворныя любви, а когда любят, то любят от всего сердца, и искренно...
Девка в сие время смотрела на меня выпяля глаза с удивлением. Да и так быть должно; ибо кто незнает, с какою наглостию дворянская дерзкая рука поползается, на непристойныя и оскорбительныя целомудрию шутки с деревенскими девками: Они в глазах дворян старых и малых, суть твари созданныя на их угождение. Так они и поступают; а особливо с нещастными, подвластными их велениям. В бывшее Пугачевское возмущение, когда все служители вооружились на своих господ; некакия крестьяне (повесть сия нелжива) связав своего господина везли [218] его на неизбежную казнь. Какая тому была причина. Он во всем был господин доброй и человеколюбивой, но муж небыл безопасен в своей жене, отец в дочери. Каждую ночь посланные его приводили к нему на жертву безчестия, ту которую он того дня назначил. Известно в деревне было, что он омерзил 60 девиц, лишив их непорочности. Наехавшая команда выручила сего варвара из рук на него злобствовавших. Глупые крестьяне, вы искали правосудия в самозванце! но почто неповедали вы сего, законным судиям вашим? Они бы предали его гражданской смерти, и вы бы невинны осталися. А теперь злодей сей спасен. Блажен, если близкой взор смерти, образ мыслей его переменил, и дал жизненным его сокам, другое течение. – Но крестьянин в законе мертв, сказали мы..... Нет, нет, он жив, он жив будет, если того восхочет..... [219]
Если барин ты нешутиш, сказала мне Анюта, то вот что я тебе скажу; у меня отца нет, он умер уже года с два, есть матушка да маленькая сестра. Батюшка нам оставил пять лошадей, и три коровы. Есть и мелкаго скота и птиц довольно; но нет в дому работника. Меня было сватали в богатой дом за парня десятилетняго; но я незахотела. Что мне в таком ребенке; я его любить небуду. А как он придет в пору, то я состареюсь, и он будет таскаться с чужими. Да сказывают, что свекор сам с молодыми невестками спит, покуда сыновья выростают. Мне для того то незахотелось ити к нему в семью. Я хочу себе ровню. Мужа буду любить, да и он меня любить будет, в том несомневаюсь. Гулять с молодцами нелюблю, а за муж барин хочется. Да знаеш ли для чего? говорила Анюта [220] потупя глаза. – Скажи душа моя Анютушка, нестыдись; все слова в устах невинности, непорочны. – Вот что я тебе скажу. Прошлым летом, год
тому назад, у соседа нашего женился сын на моей подруге, с которой я хаживала всегда в посиделки. Муж ее любит, а она его столько любит, что на десятом месяце после веньчанья, родила ему сынка. Всякой вечер она выходит пестовать его за ворота. Она на него ненаглядится. Кажется, будто и паренек то матушку свою уж любит. Как она скажет ему, агу, агу, он и засмеется. Мне то до слез всякой день; мне бы уж хотелось самой иметь такова же паренька... Я немог тут вытерпеть и обняв Анюту поцеловал ее от всего моего сердца. – Смотри барин какой ты обманьщик, ты уж играеш со мною. Поди сударь прочь от меня, оставь бедную сироту, сказала Анюта заплакав. Кабы [221] батюшка жив был и ето видел, то бы даром, что ты господин, нагрел бы тебе шею. – Неоскорбляйся моя любезная Анютушка, неоскорбляйея, поцелуй мой неосквернит твоей непорочности. Она в глазах моих священна. Поцелуй мой есть знак моего к тебе почтения и был изторгнут восхищением глубоко тронутыя души. Небойся меня, любезная Анюта, неподобен я хищному зверю, как наши молодые господчики, которые отъятие непорочности не во что вменяют. Если бы я знал, что поцелуй мой тебя оскорбит, то кленусь тебе богом, что бы недерзнул на него. – Разсуди сам барин, как неосердиться за поцелуй, когда все они уж посулены другому. Они заранее все уж отданы, и я в них невластна. – Ты меня восхищаеш. Ты уже любить умееш. Ты нашла сердцу своему другое ему соответствующее. Ты будеш блаженна. Ни что неразвратит [222] союза вашего. Небудеш ты окружена соглядателями, в сети пагубы уловить тебя стрегущими. Небудет слух сердечнаго друга твоего, уязвлен прельщающим гласом, на нарушение его к тебе верности призывающим. Но почто же моя любезная Анюта, ты лишена удовольствия наслаждаться щастием в объятиях твоего милаго друга? – Ах барин, для того, что его неотдают к нам в дом. Просят ста рублей. А матушка меня неотдает; я у ней одна работница. – Да любит ли он тебя? – Как же нетак. Он приходит по вечерам к нашему дому и мы вместе смотрим на паренька моей подруги..... Ему хочется такова же паренька. Грусно мне будет; но быть терпеть. Ванюха мой хочет ити на барках в Питер в работу, и неворотится, покуда не выработает ста рублей для своего
выкупа. – Непускай его любезная Анютушка, [223] непускай его; он идет на свою гибель. Там он научится пьянствовать, мотать, лакомиться, нелюбить пашню, а больше всего он и тебя любить перестанет. – Ах барин нестращай меня, сказала Анюта, почти заплакав. – А тем скорее Анюта, если ему случится служить в дворянском доме. Господской пример заражает верхних служителей, нижние заражаются от верхних, а от них язва разврата, достигает и до деревень. Пример есть истинная чума; кто что видит, тот то и делает. – Да как же быть? Так мне и век за ним небывать замужем. Ему пора уже жениться; по чужим он негуляет; меня неотдают к нему в дом; то высватают за него другую, а я бедная умру с горя..... Сие говорила она проливая горькия слезы. – Нет моя любезная Анютушка, ты завтра же будеш за ним. Поведи меня к своей матере. [224] – Да вот наш двор, сказала она, остановясь. Проходи мимо, матушка меня увидит, и худое подумает. А хотя она меня и небьет, но одно ея слово мне тяжелее всяких побоев. – Нет моя Анюта, я пойду с тобою;... и недожидаясь ея ответа, вошел в ворота и прямо пошел налестницу в избу. Анюта мне кричала в след, постой барин, постой. Но я ей невнимал. В избе я нашел Анютину мать, которая квашню месила; подле нее на лавке сидел будущей ея зять. Я без дальних околичностей ей сказал, что я желаю, чтобы дочь ее была за мужем за Иваном, и для того принес ей то, что надобно для отвлечения препятствия в сем деле. Спасибо барин, сказала старуха, в этом теперь уж нет нужды. Ванюха теперь пришед сказывал, что отец уж отпускает его ко мне в дом. И у нас в воскресенье будет свадьба. – Пускай же посуленное от меня [225] будет Анюте в приданое. – И на том спасибо. Приданова бояре девкам даром недают. Если ты над моей Анютой что сделал, и за то даеш ей приданое, то бог тебя накажет за твое безпутство; а денег я невозьму. Если же ты доброй человек и неругаешся над бедными, то взяв я от тебя деньги, лихие люди мало ли что подумают. Я немог надивиться, нашед толико благородства в образе мыслей у сельских жителей. Анюта между тем вошла в избу, и матери своей меня расхвалила. Я было еще попытался дать им денег, отдавая их Ивану, на заведение дому; но он мне сказал: у меня Барин есть
две руки, я ими дом и заведу. Приметив, что им мое присудствие было неочень приятно, я их оставил и возвратился к моей кибитке.
Едущу мне из Едрова, Анюта из мысли моей невыходила. Невинная [226] ея откровенность, мне нравилась безмерно. Благородной поступок ея матери меня пленил. Я сию почтенную мать с засученными рукавами за квашнею, или с подойником подле коровы, сравнивал с городскими матерями. Крестьянка нехотела у меня взять, непорочных, благоумышленных ста рублей, которыя в соразмерности состояний долженствуют быть для Полковницы, Советницы, Майорши, Генеральши, пять, десять, пятнадцать тысячь или более; если же Госпоже Полковнице, Майорше, Советнице или Генеральше,.... (в соразмерности моего посула Едровской ямщичихе), у которой дочка лицем недурна, или только что непорочна, и того уже довольно, знатный боярин, седмидесятой, или чего боже сохрани, седмьдесят второй пробы, посулит пять, десять, пятнадцать тысячь или глухо знатное приданое, или сыщет чиновнаго жениха, или [227] выпросит в почетныя девицы; то я вас вопрошаю городския матушки, неёкнет ли у вас сердечко? незахочется ли видеть дочку в позлащенной карете, в брилиантах, едущую четвернею, если она ходит пешком, или едущею цугом, вместо двух замореных клячь, которыя ее таскают? Я согласен в том с вами, что бы вы обряд и благочиние сохранили, и нетак легко здалися, как феатральныя девки. Нет мои голубушки, я вам даю сроку на месяц или на два, но неболее. А если доле заставите воздыхать первостатейнаго безплодно, то он будучи занят делами Государственными, вас оставит, дабы нетерять с вами драгоценнейшаго времени, которое он лучше употребить может на пользу общественную. – Тысяча голосов на меня подымаются; ругают меня всякими мерскими названиями; мошеник, плут, кан... бес... ипр. ипр..... | Голубушки мои успокойтесь, я вашей чести непоношу. Уже ли все таковы? Поглядитесь в сие зеркало; кто из вас себя в нем узнает, та брани меня без всякаго милосердия. Жалобницы и на ту я неподам, суда по форме говорить с ней нестану. –
Анюта, Анюта, ты мне голову скружила! Для чего я тебя неузнал лет 15 тому назад. Твоя от[к]ровенная
невинность любострастному дерзновению неприступная, научила бы меня ходить во стезях целомудрия. Для чего первой мой в жизни поцелуй небыл тот, которой я на щеке твоей прилепил, в душевном восхищении. Отражение твоея жизненности проникнуло бы во глубину моего сердца, и я бы избегнул скаредностей, житие мое исполнивших. Я бы удалился от смрадных наемниц любострастия, почтил бы ложе супружества, ненарушил бы союза родства, моею плотскою несытостию; девственность была бы для меня святая святых, и ея коснутися недерзнул бы. О моя Анютушка! сиди всегда у околицы, и давай наставления твоею незастеньчивою невинностию. Уверен, что обратиш на путь доброделания, начинающаго с онаго совращатися, и укрепиш в нем к совращению наклоннаго. Невозтревожся, если закоренелый в развратности, поседевшей в объятиях безтудства мимо тебя пройдет, и тебя презрит; нетщися воспретить его шествию, услаждением твоего разговора. Сердце его уже камень; душа его, покрылася алмазною корою. Неможет благодетельное жало невинныя добродетели, положить на нем глубокия черты. Конец ея скользнет, по поверхности гладко затверделаго порока. Блюди, да о нее острие твое непритупится. Но непропусти юношу, опасными лепоты прелестями облеченнаго; улови его в твои сети. Он горд, надменен, [230] порывист, нагл, дерзновенен, обидящ, уязвляющ, кажется. Но сердце его уступит твоему впечатлению, и отверзется на восприятие твоего благотворнаго примера. – Анюта я с тобой немогу разстаться, хотя уже вижу двадцатой столп от тебя. –
Но что такое за обыкновение, о котором мне Анюта сказывала? Ее хотели отдать за десятилетняго ребенка. Кто мог такой союз дозволить? По что неополчится рука законы хранящая, на искоренение толикаго злоупотребления? В христианском законе брак есть таинство, в гражданском, соглашение или договор. Какой священнослужитель может неравной брак благословить, или какой судия может его вписать в свой дневник? Где нет соразмерности в летах, там и брака быть неможет. Сие запрещают правила естественности, яко вещь безполезную [231] для человека; сие запрещать долженствовал бы закон гражданский, яко вредное для общества. Муж и жена в обществе, суть два гражданина,
делающие договор в законе утвержденной, которым обещаваются прежде всего на взаимное чувств услаждение (да недерзнет здесь ни кто оспорить первейшаго закона сожития, и основания брачнаго союза; начало любви непорочнейшия; и твердый камень основания супружняго согласия) обещеваются жить вместе, общее иметь стяжание, возращать плоды своея горячности и дабы жить мирно друг друга неуязвлять. При неравенстве лет, можно ли сохранить условие сего соглашения? Если муж десяти лет, а жена двадцати пяти, как то бывает часто во крестьянстве; или, если муж пятидесяти а жена пятнадцати или двадцати лет, как то бывает во дворянстве, может ли быть взаимное чувств услаждение. [232] Скажите вы мне мужья старички, но скажите по совести, стоите ли вы названия мужа. Вы можете только возжечь огнь любовной, не в состоянии его утушить. Неравенством лет нарушается единый из первейших законов природы; то может ли положительной закон быть тверд, если основания неимеет в естественности? Скажем яснее он и несуществует. – Возращать плоды взаимной горячности. – Но может ли тут быть взаимность, где с одной стороны пламя, а с другой нечувствительность? Может ли быть тут плод, если насажденное древо лишается благодетельнаго дождя и питающия росы? А если плод когда и будет, но будет он тощ, невзрачен и скорому подвержен тлению. – Неуязвлять друг друга. – Се правило предвечное, верное, буде щастливою в супругах симпатиею, чувства их равномерно услаждаются, [233] то союз брачный будет благополучен; малыя домашния волнения скоро утихают при нашествии веселия. И когда мраз старости, подернет чувственное веселие, непроницаемою корою, тогда напоминовение прежних утех успокоит брюзгливую древность лет. – Одно условие брачнаго договора может и в неравенстве быть исполняемо. Жить вместе. – Но будет ли в том взаимность. – Один будет начальник самовластный, имея в руках силу, другой будет слабый подданник и раб совершенный, веление господа своего исполнять только могущий. – Вот Анюта благия мысли тобою мне внушенныя. Прости любезная моя Анютушка, поучения твои вечно пребудут в сердце моем впечатленны, и сыны сынов моих, наследят в них.
Хотиловской ям был уже в виду, а я еще размышлял о Едровской девке, и в восторге души моей воскликнул [234] громко: о Анюта! Анюта! Дорога была негладка, лошади шли шагом; повозчик мой вслушался в мою речь, оглянувшись на меня: видно Барин, говорил он мне улыбаясь и поправляя шляпу, что ты на Анютку нашу призарился. Да уж и девка! Неодному тебе она нос утерла... Всем взяла... На нашем яму много смазливых, но перед ней все плюнь. Какая мастерица плясать! всех за пояс заткнет, хоть бы кого... А как пойдет в поле жать... загляденье. Ну... брат Ванька щастлив. – Иван брат тебе? – Брат двоюродной. Да веть и парень! Трое вдруг молодцов стали около Анютки свататься; но Иван всех отбаярил. Они и тем и сем, но нетутта. А Ванюха тотчас и подцепил... (Мы уже въезжали в околицу)... Тото, Барин! Всяк пляшет да некак скоморох. – И к почтовому двору подъехал. [235]
Всяк пляшет, да некак скоморох, твердил я вылезая из кибитки... Всяк пляшет да некак скоморох, повторил я наклоняяся, и подняв развертывая........ [236]
Доведя постепенно любезное отечество наше, до цветущаго состояния, в котором оное ныне находится; видя науки, художества и рукоделия, возведенныя до высочайшия совершенства степени, до коей человеку достигнути дозволяется; видя в областях наших, что разум человеческий вольно разпростирая свое крылие, безпрепятственно и незаблужденно возносится везде к величию, и надежным ныне стал стражею общественных законоположений. Под державным его покровом свободно и сердце наше в молитвах, ко всевышнему творцу возсылаемых. С неизреченным радованием сказати может, что отечество наше есть приятное божеству обиталище; ибо сложение его не на предразсудках и суевериях основано, [237] но на внутреннем нашем чувствовании щедрот отца всех. Неизвестны нам вражды, столь часто людей разделявшия за их исповедание, неизвестно нам в оном и принуждение. Родившись среди свободы сей, мы истинно
братьями друг друга почитаем, единому принадлежа семейству, единаго имея отца, бога.
Светильник науки, носяся над законоположением нашим, отличает ныне его от многих земных законоположений. Равновесие во властях, равенство в имуществах, отъемлют корень даже гражданских несогласий. Умеренность в наказаниях, заставляя почитать законы верховный власти, яко веления нежных родителей к своим чадам, предъупреждает даже и безхитросныя злодеяния. Ясность в положениях о приобретении и сохранении имений, недозволяет возродиться семейным распрям. Межа, отделяющая гражданина в его владении [238] от другаго, глубока, и всеми зрима, и всеми свято почитаема. Оскорбления частныя между нами редки и дружелюбно примиряются. Воспитание народное пеклося о том, да кротки будем, да будем граждане миролюбивые, но прежде всего да будем человеки.
Наслаждаяся внутреннею тишиною, внешних врагов неимея; доведя общество до вышшаго блаженства гражданскаго сожития; неужели толико чужды будем ощущению человечества, чужды движениям жалости, чужды нежности благородных сердец, любви чужды братния; и оставим в глазах наших на всегдашнюю нам укоризну, на поношение дальнейшаго потомства, треть целую общников наших, сограждан нам равных, братий возлюбленных в естестве, в тяжких узах рабства и неволи? Зверской обычай, порабощать себе подобнаго человека, возродившейся в [239] знойных полосах Ассии обычай диким народам приличный; обычай, знаменующий сердце окаменелое, и души отсудствие совершенное, простерся на лице земли быстротечно, широко и далеко. И мы Сыны славы, мы именем и делами словуты в коленах земнородных, пораженные невежества мраком, восприяли обычай сей; и ко стыду нашему, ко стыду прошедших веков, ко стыду сего разумнаго времяточия, сохранили его нерушимо даже до сего дня.
Известно вам из деяний отцев ваших, известно всем из наших летописей, что мудрые правители нашего народа, истинным подвизаемы человеколюбием, дознав естественную связь общественнаго союза, старалися положить предел стоглавному сему злу. Но державныя их подвиги утщетилися, известным тогда гордыми своими преимуществами в
государстве нашем, чиносостоянием, [240] но ныне обветшалым и в презрение впавшим, дворянством наследственным. Державные предки наши, среди могущества сил скипетра своего, немощны были на разрушение оков гражданския неволи. Нетокмо они немогли исполнити своих благих намерений, но ухищрением помянутаго в государстве чиносостояния, подвигнуты стали на противныя разсудку их и сердцу правила. Отцы наши зрели губителей сих, со слезами может быть сердечными, сожимающих узы, и отягчающих оковы, наиполезнейших в обществе сочленов. Земледельцы и доднесь между нами рабы; мы в них непознаем сограждан нам равных, забыли в них человека. О возлюбленные наши сограждане! о истинные сыны отечества! возрите окрест вас, и познайте заблуждение ваше. Служители божества предвечнаго, подвизаемые ко благу общества и ко блаженству человека, единомыслием [241] с нами, изъясняли вам в поучениях своих, во имя всещедраго бога, ими проповедуемаго; колико мудрости его и любви противно властвовати над ближним своим, самопроизвольно. Старалися они, доводами в природе и сердце нашем почерпнутыми, доказать вам жестокость вашу, неправду и грех. Еще глас их, торжественно во храмах живаго бога, вопиет громко: опомнитесь заблудшие, смягчитеся жестокосердые; разрушьте оковы братии вашей, отверзите темницу неволи, и дайте подобным вам вкусити сладости общежития, к нему же всещедрым уготованы, яко же и вы. Они благодетельными лучами солнца равно с вами наслаждаются, одинаковые с вами у них члены и чувства, и право в употреблении оных должно быть одинаково.
Но если служители божества представили взорам вашим, неправоту [242] порабощения, в отношении человека; за долг наш вменяем мы, показать вам вред оной в обществе, и неправильность онаго, в отношении гражданина. Излишне казалось бы, при возникшем столь уже давно, духе любомудрия, взыскивать или поновлять доводы, о существенном человеков а потому и граждан равенстве. Возросшему под покровом свободы, исполненному чувствиями благородства а не предразсуждениями, доказательства о первенственном равенстве, суть движения его сердца обыкновенныя. Но се нещастие смертнаго на земли: заблуждати среди света, и не зрети того, что прямо взорам его предстоит.
В училищах, юным вам сущим, преподали вам, основания права естественнаго и права гражданскаго. Право естественное показало вам человеков, мысленно вне общества, приявших одинаковое от природы сложение, [243] и потому имеющих одинаковыя права, следственно, равных вовсем между собою, и единые другим неподвластных. Право гражданское, показало вам человеков, променявших безпредельную свободу, на мирное оныя употребление. Но если все они положили свободе свой предел, и правило деяниям своим; то все равны от чрева материя в природной свободе, равны должны быть и в ограничении оной. Следственно и тут один другому неподвластен. Властитель первый в обществе, есть закон; ибо он для всех один. Но какое было побуждение вступати в общество; и полагати произвольныя пределы деяниям. Разсудок скажет, собственное благо, сердце скажет, собственное благо, нерастленный закон гражданский скажет, собственное благо. Мы в обществе живем, уже многие степени усовершенствования протекшем, и по тому запамятовали [244] мы начальное онаго положение. Но возрите на все новые народы, и на все общества естества, если так сказать можно. Во первых порабощение есть преступление; во вторых един злодей или неприятель испытует тягость неволи. Соблюдая сии понятия, познаем мы, колико удалилися мы от цели общественной, колико отстоим еще, вершины блаженства общественнаго, далеко. Все сказанное нами, вам есть обычно, и правила таковыя изсосали вы со млеком матерним. Един предразсудок мгновения, единая корысть, (да неуязвитеся нашими изречениями,) единая корысть отъемлет у нас взор, и в темноте беснующим, нас уподобляет.
Но кто между нами оковы носит, кто ощущает тяготу неволи? Земледелец! кормилец нашея тощеты, насытитель нашего глада; тот кто дает нам здравие, кто житие наше [245] продолжает, неимея права распоряжати ни тем, что обработывает, ни тем, что производит. Кто же к ниве ближайшее имеет право, буде неделатель ея? Представим себе мысленно, мужей пришедших в пустыню, для сооружения общества. Помышляя о прокормлении своем, они делят поросшею злаком землю. Кто жребий на уделе получает? Нетот ли, кто ее вспахать возможет; нетот ли, кто силы и желание к тому имеет достаточныя? Младенцу или старцу,
разслабленному, немощному и нерадивому, удел будет безполезен. Она пребудет в запустении, и ветр класов на ней невозвеет. Если она безполезна делателю ея, то безполезна и обществу; ибо избытка своего делатель обществу неотдаст, неимея нужнаго. Следственно, в начале общества, тот кто ниву обработать может, тот имел на владение ею право, и обработывающий ее, пользуется [246] ею изключительно. Но колико удалилися мы, от первоначальнаго общественнаго положения, относительно владения. У нас, тот кто естественное имеет к оному право, нетокмо от того изключен совершенно, но работая ниву чуждую, зрит пропитание свое зависящее от власти другаго! Просвещенным вашим разумам, истины сии немогут быть непонятны, но деяния ваши, в исполнении сих истин, препинаемы, сказали уже мы, предразсуждением и корыстию. Неужели, сердца ваши любовию человечества полные, предпочтут корысть чувствованиям, сердце услаждающим? Но какая в том корысть ваша? Может ли государство, где две трети граждан лишены гражданскаго звания, и частию в законе мертвы, назваться блаженными? Можноли назвать блаженным, гражданское положение крестьянина в России? Ненасытец кровей один скажет, что он [247] блажен, ибо неимеет понятия лучшем состоянии.
Мы постараемся опровергнуть теперь, сии зверския властителей правила, яко же их опровергали некогда, предшественники наши, деяниями своими неуспешно.
Блаженство гражданское в различных видах представиться может. Блаженно государство, говорят, если в нем царствует тишина и устройство. Блаженно кажется, когда нивы в нем непустеют и во градех гордыя воздымаются здании. Блаженно, называют его, когда далеко простирает власть оружия своего и властвует оно вне себя, нетокмо силою своею, но и словом своим, над мнением других. Но все сии блаженства можно назвать внешними, мгновенными, преходящими, частными и мысленными.
Воззрим, на предлежащую взорам нашим долину. Что видим мы? Пространный [248] воинский стан. Царствует в нем тишина повсюду. Все ратники стоят в своем месте. Наивеличайший строй, зрится, в рядах их. Единое веление, единое руки манование начальника, движет весь стан, и движет его
стройно. Но можем ли назвать воинов блаженными? Превращенные точностию воинскаго повиновения в куклы, отъемлется у них даже движения воля, толико живым веществам свойственная. Они знают только веление начальника, мыслят, что он хощет, и стремятся, куда направляет. Толико всесилен жезл над могущественнейшею силою государства. Совокупны, возмогут вся, но разделенны и на едине, пасутся яко скоты, аможе пастырь пожелает. Устройство на щет свободы, столь же противно блаженству нашему, как и самые узы. – Сто невольников, пригвожденных ко скамьям карабля, веслами [249] двигаемаго в пути своем, живут в тишине и устройстве; но загляни в их сердце и душу. Терзание, скорбь, отчаяние. Желали бы они нередко променять жизнь на кончину; но и ту им оспоривают. Конец страдания их, есть блаженство; а блаженство неволи несродно, и потому они живы. И так да неослепимся, внешним спокойствием государства и его устройством, и для сих только причин, да непочтем оное блаженным. Смотри всегда на сердца сограждан. Если в них найдеш спокойствие и мир, тогда сказать можеш воистинну: се блаженны.
Европейцы опустошив Америку, утучнив нивы ея кровию природных ея жителей, положили конец убийствам своим, новою корыстию. Запустелыя нивы, сего обновленнаго сильными природы потрясениями полукружия, почувствовали соху недра их раздирающую. Злак на тучных лугах [250] выроставший, и изсыхавший безплодно, почувствовал былие свое, острием косы подсекаемо. Валятся на горах гордыя древеса, издревле вершины их осенявшия. Леса безплодныя и горькия дебри, претворяются в нивы плодоносныя и покрываются стовидными произращениями единой Америке свойственными, или удачно в оную преселенными. Тучные луга потаптываются многочисленным скотом, на яству и работу человеком определяемым. Везде видна строящая, рука делателя, везде кажется вид благосостояния и внешний знак устройства. Но кто же столь мощною рукою нудит скупую, ленивую природу давать плоды свои в толиком обилии. Заклав Индийцов единовремянно, злобствующие Европейцы, проповедники миролюбия во имя бога истины, учители кротости и человеколюбия, к корени яростнаго убийства завоевателей прививают хладкровное [251] убийство порабощения,
приобретением невольников куплею. Сии то нещастныя жертвы знойных берегов Нигера и Сенагала, отринутыя своих домов и семейств, преселенныя в неведомыя им страны, под тяжким жезлом благоустройства, вздирают обильныя нивы Америки, трудов их гнушающейся. И мы страну опустошения назовем блаженною для того, что поля ея непоросли тернием и нивы их обилуют произращениями разновидными. Назовем блаженною страною, где сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысящи неимеют надежнаго пропитания, ни собственнаго от зноя и мраза укрова. О дабы опустети паки обильным сим странам! дабы терние и волчец простирая корень свой глубоко, изтребил все драгие Америки произведения! Возтрепещите о возлюбленные мои, да нескажут о вас: „премени имя, повесть о тебе вещает“. [252]
Мы дивимся и ныне еще огромности Египетских зданий. Неуподобительныя пирамиды, чрез долгое время доказывать будут, смелое в созидании Египтян зодчество. Но для чего, сии столь нелепыя кучи камней были уготованы? На погребение надменных Фараонов. Кичливые сии властители, жадая безсмертия, и по кончине хотели отличествовати внешностию своею от народа своего. И так огромность зданий безполезных обществу, суть явныя доказательства его порабощения. В остатках погибших градов, где общее блаженство некогда водворялось, обрящем развалины училищ, больниц, гостинниц, водоводов, позорищ и тому подобных зданий; во градах же, где известнее было я, а не мы, находим остатки великолепных Царских чертогов, пространных конюшен, жилища зверей. Сравните то и другое; выбор наш небудет затруднителен. [253]
Но что обретаем в самой славе завоеваний. Звук, гремление, надутлость, и истощение. Я таковую славу, применю к шарам в 18-м столетии изобретенным; из шелковой ткани сложенные, наполняются они мгновенно горючим воздухом, и возлетают с быстротою звука, до выспренних пределов ефира. Но то, что их составляло силу, източается из среды тончайшими скважинами непрестанно, тяжесть горе вращавшаяся, приемлет естественный путь падения долу; и то, что месяцы целые сооружалось со трудом, тщанием и иждивением, едва часов несколько может веселить взоры зрителей.
Но вопроси чего жаждет завоеватель; чего он ищет опустошая страны населенныя или покоряя пустыни своей державе? Ответ получим мы от яростнейшаго из всех, от Александра, Великим названнаго; но велик по истине, не в делах своих, [254] но в силах душевных и раззорениях. О Афиняне! вещал он, колико стоит мне, быть хвалиму вами. Несмысленной, возри на шествие твое. Крутый вихрь твоего полета, преносяся чрез твою область, затаскивает в вертение свое жителей ея, и влача силу государства во своем стремлении, за собою оставляет пустыню и мертвое пространство. Неразсуждаеш ты о ярый вепрь, что опустошая землю свою победою, в завоеванной ни чего необрящеш тебя услаждающаго. Если приобрел пустыню, то она соделается могилою – для твоих сограждан, в коей они сокрыватися будут; населяя новую пустыню, превратиш страну обильную в безплодную. Какая же прибыль, что из пустыни соделал селидьбы, если другия населения, тем сделал пустыми? Если же приобрел населенную страну, то изчисли убийства твои, и ужаснися. Изкоренить долженствуеш [255] ты, все сердца, тебя в громоносности твоей возненавидевшия; немни убо, что любити можно, его же бояться нудяться. По истреблении мужественных граждан, останутся и будут подвластны тебе робкия души, рабства иго восприяти готовыя; но и в них ненависть к подавляющей твоей победе укоренится глубоко. Плод твоего завоевания будет, нельсти себе, убийство и ненависть. Мучитель пребудеш на памяти потомков; казниться будеш, ведая, что мерзят тебя новые рабы твои, и от тебя кончины твоея просят.
Но нисходя к ближайшим о состоянии земледелателей понятиям, колико вредным его находим мы для общества. Вредно оно в размножении произрастений и народа, вредно примером своим, и опасно в неспокойствии своем. Человек в начинаниях своих двигаемый корыстию, [256] предприемлет то, что ему служить может на пользу, ближайшую или дальную, и удаляется того, в чем он необретает пользы, ближайшей или дальновидной. Следуя сему естественному побуждению, все начинаемое для себя, все что делаем без принуждения, делаем с прилежанием, рачением, хорошо. Напротив того все то, на что несвободно подвизаемся, все то, что недля своей совершаем пользы, делаем оплошно, лениво, косо и
криво. Таковых находим мы земледелателей, в государстве нашем. Нива у них чуждая, плод оныя им непринадлежит. И для того обработывают ее лениво; и нерадеют о том, незапустеет ли среди делания. Сравни сию ниву, с данною надменным владельцем, на тощее прокормление делателю. Нежалеет сей о трудах своих, ея ради предпринимаемых. Ни что неотвлекает его от делания. Жестокость времени [257] он одолевает бодрственно; часы на упокоение определенныя, проводит в трудах; во дни на веселие определенные, онаго чуждается. Зане рачит о себе, работает для себя, делает про себя. И так нива его, даст ему плод сугубый; и так все плоды трудов земледелателей, мертвеют, или паче невозраждаются, они же родились бы, и были живы на насыщение граждан, если бы делание нив было рачительно, если бы было свободно.
Но если принужденная работа дает меньше плода, то недостигающия своея цели земныя произведения, толикоже препятствуют размножению народа. Где есть нечего, там хотя бы и было кому есть, небудет; умрут от истощения. Тако нива рабства неполный давая плод, мертвит граждан, им же определены были природою избытки ея. Но сим ли одним препятствуется в рабстве многоплодие? [258] К недостатку прокормления и одежд, присовокупили работу до изнеможения. Умножь оскорбления надменности и уязвления силы, даже в любезнейших человека чувствованиях; тогда со ужасом узриш, возникшее губительство неволи, которое тем только различествует от побед и завоеваний, что недает тому родиться, что победа посекает. Но от нее вреда больше. Легко всяк усмотрит, что одна опустошает случайно, мгновенно; другая губит долговремянно и всегда; одна, когда прейдет полет ея, скокчаевает свое свирепство; другая там только начнется, где сия кончится, и премениться неможет разве опасным всегда потрясением всея внутренности.
Но нет ничего вреднее, как всегдашнее на предметы рабства возрение. С одной стороны родится надменность, а с другой робость. Тут никакой неможно быть связи, разве [259] насилие. И сие, собираяся в малую среду, властнодержавное свое действие простирает всюду тяжко. Но поборники неволи, власть и острие в руках имеющие, сами ключимые во узах, наияростнейшие оныя бывают проповедники. Кажется, что
дух свободы, толико в рабах изсякает, что нетокмо нежелают скончать своего страдания, но тягостно им зрети, что другие свободствуют. Оковы свои возлюбляют, если возможно человеку любити свою пагубу. Мне мнится в них зрети змию, совершившую падение перваго человека. – Примеры властвования суть заразительны. Мы сами, признаться должно, мы ополченные палицею мужества и природы на сокрушение стоглавнаго чудовища, изсосающаго пищу общественную, уготованную на прокормление граждан, мы поползнулися, может быть, на действия самовластия, и хотя намерения наши были всегда благи и к [260] блаженству целаго стремились; но поступок наш державный, полезностию своею оправдаться не может. И так ныне молим вас, отпущения нашего неумышленнаго дерзновения.
Неведаете ли любезные наши сограждане, коликая нам предстоит гибель, в коликой мы вращаемся опасности. Загрубелыя все чувства рабов, и благим свободы мановением в движение неприходящия, тем укрепят и усовершенствуют внутреннее чувствование. Поток загражденный в стремлении своем, тем сильнее становится, чем тверже находит противустояние. Прорвав оплот единожды, ни что уже в разлитии его противиться ему невозможет. Таковы суть братия наши, во узах нами содержимые. Ждут случая и часа. Колокол ударяет. И се пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас мечь и отраву. Смерть и пожигание, нам будет посул [261] за нашу суровость и безчеловечие. И чем медлительнее и упорнее мы были в разрешении их уз, тем стремительнее они будут во мщении своем. Приведите себе на память прежния повествования. Даже обольщение, колико яростных сотворило рабов на погубление господ своих! Прельщенные грубым самозванцем текут ему во след, и ничего толико нежелают, как освободиться от ига своих властителей; в невежестве своем другаго средства к тому неумыслили, как их умерщвление. Нещадили они ни пола ни возраста. Они искали паче веселие мщения, нежели пользу сотрясения уз.
Вот что нам предстоит, вот чего нам ожидать должно. Гибель возносится горе постепенно, и опасность уже вращается над главами нашими. Уже время вознесши косу, ждет часа удобности, и первый льстец, или любитель
человечества, возникши на [262] пробуждение нещастных, ускорит его мах. Блюдитеся.
Но если ужас гибели, и опасность потрясения стяжаний, подвигнуть может слабаго из вас, не уже ли небудем мы толико мужественны в побеждении наших предразсуждений, в попрании нашего корыстолюбия и неосвободим братию нашу из оков рабства, и не возстановим природное всех равенство? Ведая сердец ваших расположение, приятнее им убедиться доводами, в человеческом сердце почерпнутыми, нежели в изчислениях корыстолюбиваго благоразумия, а менее еще в опасности. Идите возлюбленные мои, идите в жилища братии вашей, возвестите о премене их жребия. Вещайте с ощущением сердечным: подвигнутые на жалость вашею участию, соболезнуя о подобных нам, дознав ваше равенство с нами, и убежденные общею пользою, пришли мы да лобзаем братию [263] нашу. Оставили мы гордое различие, нас толико времени от вас отделявшее, забыли мы существовавшее между нами неравенство, возторжествуем ныне о победе нашей, и сей день, в он же сокрушаются оковы сограждан нам любезных, да будет знаменитейший в летописях наших. Забудьте наше прежнее злодейство на вас, и да возлюбим друг друга искренно.
Се будет глагол ваш; се слышится он уже во внутренности сердец ваших. Немедлите возлюбленные мои. Время летит; дни наши преходят в недействии. Да нескончаем жизни нашея, возъимев только мысль благую, и невозмогши ее исполнить. Да невоспользуется тем потомство наше, да непожнет венца нашего, и с презрением о нас да нескажет: они были.
Вот что я прочел в замаранной грязию бумаге, которую поднял [264] я перед почтовоюо избою, вылезая из кибитки моей.
Вошед в избу я спрашивал, кто были проезжие незадолго передомною. Последней из проезжающих, говорил мне почтолион, был человек лет пятидесяти; едет по подорожной в Петербург. Он у нас забыл связку бумаг, которую я теперь за ним в след посылаю. Я попросил почтолиона, что бы он дал мне сии бумаги посмотреть и развернув их узнал, что найденная мною к ним же принадлежала. Уговорил я его, чтобы он бумаги сии отдал мне, дав ему за то награждение. Разсматривая их узнал, что оне принадлежали
искреннему моему другу, а по тому непочел я их приобретение кражею. Он их от меня доселе нетребовал, а оставил мне на волю, что я из них сделать захочу.
Между тем, как лошадей моих перепрягали, я любопытствовал разсматривая [265] доставшияся мне бумаги. Множество нашел я подобных той, которую читал. Везде я обретал разположения человеколюбиваго сердца, везде видел гражданина будущих времен. Более всего видно было, что друг мой поражен был несоразмерностию гражданских чиносостояний. Целая связка бумаг и начертаний законоположений, относилася к уничтожению рабства в России. Но друг мой ведая, что вышшая власть недостаточна в силах своих, на претворение мнений мгновенно, начертал путь повремянным законоположениям, к постепенному освобождению земледельцов в России. Я здесь покажу шествие его мыслей. Первое положение относится к разделению сельскаго рабства и рабства домашняго. Сие последнее уничтожается прежде всего, и запрещается поселян и всех по деревням в ревизии написанных брать в домы. Буде помещик [266] возьмет земледельца, в дом свой для услуг или работы, то земледелец становится свободен. Дозволить крестьянам вступать в супружество, нетребуя на то согласия своего господина. Запретить брать выводныя деньги. Второе положение, относится к собственности и защите земледельцов. Удел в земле ими обработываемой, должны они иметь собственностию; ибо платят сами подушную подать. Приобретенное крестьянином имение ему принадлежать долженствует; никто его онаго да не лишит самопроизвольно. Возстановление земледельца во звание гражданина. Надлежит ему судиму быть ему равными, то есть в расправах, в кои выбирать и из помещичьих крестьян. Дозволить крестьянину приобретать недвижимое имение, то есть покупать землю. Дозволить невозбранное приобретение вольности, платя господину за отпускную, [267] известную сумму. Запретить произвольное наказание без суда – Изчезни варварское обыкновение, разрушься власть тигров! вещает наш законодатель..... За сим следует совершенное уничтожение рабства.
Между многими постановлениями, относящимися к возстановлению по возможности равенства во гражданах, нашел я табель о рангах. Сколь она была не к стати нынешним
временам, и оным несоразмерна, всяк сам может вообразить. Но теперь дуга коренной лошади звенит уже в колокольчик и зовет меня к отъезду; и для того я за благо положил, лучше разсуждать о том, что выгоднее для едущаго на почте, что бы лошади шли рысью или иноходью, или что выгоднее для почтовой клячи, быть иноходцем или скакуном? нежели заниматься тем, что несуществует. [268]
Никогда непроезжал я сего новаго города, что бы непосмотреть здешних шлюзов. Перьвой, которому на мысль пришло, уподобиться природе в ея благодеяниях, и сделать реку рукодельную, дабы все концы единыя области, в вящее привести сообщение, достоин памятника для дальнейшаго потомства. Когда нынешния державы, от естественных и нравственных причин разпадутся, позлащенныя нивы их порастут тернием, и в развалинах великолепных чертогов, гордых их правителей, скрываться будут ужи, змеи и жабы; любопытный путешественник обрящет глаголющие остатки величия их в торговле. Римляне строили большия дороги, водоводы, коих прочности и ныне по справедливости удивляются; но о водяных сообщениях, [269] каковыя есть в Европе, они неимели понятия. Дороги, каковыя у Римлян бывали, наши небудут никогда; препятствует тому наша долгая зима и сильныя морозы, а каналы и без обделки нескоро заровняются.
Немало увеселительным было для меня зрелищем, вышневолоцкой канал, наполненный барками, хлебом и другим товаром нагруженными, и приуготовляющимися к прохождению сквозь слюз для дальнейшаго плавания до Петербурга. Тут видно было, истинное земли изобилие, и избытки земледелателя; тут явен был во всем своем блеске, мощный побудитель человеческих деяний, корыстолюбие. Но если при первом взгляде, разум мой усладился видом благосостояния, при раздроблении мыслей скоро увяло мое радование. Ибо воспомянул, что в России многие земледелатели, недля себя работают; и так изобилие земли во многих краях [270] России доказывает, отягченный жребий ея жителей. Удовольствие мое переменилося в равное негодование с тем, какое ощущаю ходя в летнее время по таможенной пристани, взирая на
корабли, привозящие к нам избытки Америки, и драгия ея произращения, как то сахар, кофе, краски и другия, неосушившияся еще от пота, слез и крови их омывших при их возделании.
Вообрази себе, говорил мне некогда мой друг, что кофе налитой в твоей чашке, исахар разпущенной в оном, лишали покоя тебе подобнаго человека, что они были причиною превосходящих его силы трудов, причиною его слез, стенаний, казни и поругания; дерзай жестокосердой усладить гортань твою. – Вид прещения сопутствовавший сему изречению, поколебнул меня до внутренности. Рука моя задрожала и кофе пролился. [271]
А вы о жители Петербурга, питающиеся избытками изобильных краев отечества вашего, при великолепных пиршествах, или на дружеском пиру, или на едине, когда рука ваша вознесет перьвой кусок хлеба определенной на ваше насыщение, остановитеся и помыслите. Не то же ли я вам могу сказать о нем, что друг мой говорил мне о произведениях Америки. Не потом ли, не слезами ли и стенанием утучнялися нивы, на которых оной возрос. Блаженны, если кусок хлеба вами алкаемый, извлечен из класов родившихся на ниве, казенною называемой, или по крайней мере, на ниве оброк помещику своему платящей. Но горе вам, если разтвор его составлен из зерна лежавшаго в житнице дворянской. На нем почили скорбь и отчаяние; на нем знаменовалося проклятие всевышняго, егда во гневе своем рек: проклята земля в делах своих. [272] Блюдитеся да неотравлены будете, вожделенною вами пищею. Горькая слеза нищаго, тяжко на ней возлегает. Отрините ее от уст ваших; поститеся, се истинное и полезное может быть пощение.
Поветствование о некотором помещике докажет, что человек корысти ради своей забывает человечество в подобных ему, и что за примером жестокосердия, не имеем нужды ходить в дальныя страны, ни чудес искать за тридевять земель; в нашем царстве они в очью совершаются.
Некто ненашед в службе, как то по просторечию называют, щастия, или нежелая онаго в ней снискать, удалился из столицы, приобрел небольшую деревню, на пример во сто или в двести душ, определил себя, искать прибытка в земледелии. Не сам он себя определял к сохе, но вознамерился
наидействительнейшим [273] образом, всевозможное сделать употребление, естественных сил своих крестьян, прилагая оныя к обработыванию земли. Способом к сему надежнейшим, почел он уподобить крестьян своих орудиям, ни воли ни побуждения неимеющим; и уподобил их действительно в некотором отношении нынешняго века воинам, управляемым грудою, устремляющимся на бою грудою, а в единственности ничего незначущим. Для достижения своея цели, он отнял у них малой удел пашни и сенных покосов, которые им на необходимое пропитание, дают обыкновенно дворяне, яко в воздаяние, за все принужденныя работы, которыя они от крестьян требуют. Словом сей дворянин некто, всех крестьян, жен их и детей заставил во все дни года работать на себя. А дабы они неумирали с голоду, то выдавал он им определенное [274] количество хлеба, под имянем месячины известное. Те, которые неимели семейств, месячины неполучали, а пообыкновению Лакедемонян пировали вместе на господском дворе, употребляя, для соблюдения желудка в мясоед пустыя шти, а в посты и постные дни, хлеб с квасом. Истинные розговины бывали разве на святой неделе.
Таковым урядникам, производилася так же приличная и соразмерная их состоянию, одежда. Обувь для зимы, то есть, лапти делали они сами; онучи получали от господина своего; а летом ходили босы. Следственно, у таковых узников небыло ни коровы, ни лошади, ни овцы, ни барана. Дозволение держать их, господин у них неотымал, но способы к тому. Кто был позажиточнее, кто был умереннее в пище, тот держал несколько птиц, которых господин [275] иногда бирал себе, платя за них цену по своей воле.
При таковом заведении неудивительно, что земледелие в деревне Г: некто, было в цветущем состоянии. Когда у всех худой был урожай, у него родился хлеб сам четверт; когда у других хорошей был урожай, то у него приходил хлеб сам десят и более. В недолгом времени к двум стам душам, он еще купил двести жертв своему корыстолюбию; и поступая с сими равно как и спервыми, год от году умножал свое имение, усугубляя число стенящих на его нивах. Теперь он считает их, уже тысячами, и славится как знаменитый земледелец.
Варвар! недостоин ты носить имя гражданина. Какая польза государству, что несколько тысячь четвертей в год,
более родится хлеба, если те, кои его производят, щитаются на равне с волом, определенным [276] тяжкую вздирати борозду? Или блаженство граждан в том почитаем, чтоб полны были хлеба наши житницы, а желудки пусты? что бы один благословлял правительство, а не тысящи? Богатство сего кровопийца ему непринадлежит. Оно нажито грабежем, и заслуживает строгаго в законе наказания. И суть люди, которые взирая на утучненныя нивы сего палача, ставят его в пример усовершенствования в земледелии. И вы хотите называться мягкосердыми, и вы носите имена попечителей о благе общем. Вместо вашего поощрения к таковому насилию, которое вы источником государственнаго богатства почитаете, прострите на сего общественнаго злодея ваше человеколюбивое мщение. Сокрушите орудия его земледелия; сожгите его риги, овины, житницы, и развейте пепл по нивам, на них же совершалося его мучительство, ознаменуйте [277] его, яко общественнаго татя, дабы всяк, его видя, нетолько его гнушался, но убегал бы его приближения, дабы незаразиться его примером. [278]
Здесь я опять принялся за бумаги моего друга. В руки мне попалося, начертание положения, о уничтожении придворных чинов. [279]
Вводя, нарушенное в обществе естественное и гражданское равенство постепенно паки, предки наши не последним способом почли к тому, умаление прав дворянства. Полезно государству в начале своем, личными своими заслугами; ослабело оно в подвигах своих наследственностию, и сладкий при насаждении, его корень, произнес наконец плод горький. На месте мужества, водворилася надменность и самолюбие, наместе благородства души и щедроты, посеялися раболепие и самонедоверение, истинныя скряги на великое. Жительствуя среди [279] столь тесных душ, и подвизаемые на малости, ласкательством наследственных достоинств и заслуг, многие Государи возмнили что они суть боги, и вся его же коснутся, блаженно сотворят и пресветло. Тако и быть должнествует
в деяниях наших, но токмо на пользу общую. В таковой дремоте величания власти, возмечтали Цари, что рабы их и прислужники, ежечасно предстоя взорам их, заимствуют их светозарности; что блеск царский преломляяся, так сказать, в сих новых отсветках, многочисленнее является и с сильнейшим отражением. На таковой блуждения мысли, воздвигли Цари придворных истуканов, кои истинные феатральныя божки, повинуются свистку или трещетке. Пройдем степени придворных чинов, и с улыбкою сожаления отвратим взоры наши, от кичащихся служением своим; но возрыдаем, [280] видя их предпочитаемых заслуге. Дворецкой мой, конюшей, и даже конюх и кучер, повар, крайчий, птицелов с подчиненными ему охотниками, горничные мои прислужники, тот кто меня бреет, тот, кто чешет власы главы моея, тот, кто пыль и грязь отирает с обуви моей, о многих других неупоминая, равняются или председают служащим отечеству силами своими душевными и телесными, нещадя ради отечества, ни здравия своего, ни крови, возлюбляя даже смерть, ради славы государства. Какая вам в том польза, что в доме моем господствуют чистота и опрятность? Сытее ли вы накормитеся, буде кушанье мое лучше вашего приготовлено, и в сосудах моих лиется вино, изо всех концев вселенныя? Укроетеся ли в шествии вашем, от неприязненности погоды, буде колесница моя позлащенна и кони мои тучны? [281] Лучшей ли даст нива вам плод, луга ваши больше ли позеленеют, буде потопчутся на ловитве зверей, в мое увеселение? Вы улыбнетеся с чувствованием жалости. Но нередкой в справедливом негодовании своем скажет нам: тот, кто рачит о устройстве твоих чертогов, тот, кто их нагревает, тот, кто огненную пряность полуденных растений, сочетает с хладною вязкостию северных туков, для услаждения разслабленнаго твоего желудка и оцепенелаго твоего вкуса; тот, кто воспеняет в сосуде твоем сладкий сок Африканскаго винограда; тот, кто умащает окружие твоей колесницы, кормит и напаяет коней твоих; тот, кто во имя твое кровавую битву ведет со зверями дубравными и птицами небесными; все сии тунеядцы, все сии лелеятели, как и многие другие, твоея надменности, высятся надо мною, над источившем потоки [282] кровей на ратном поле, над потерявшим нужнейшия члены тела моего, защищая грады твои и чертоги, в них же сокрытая твоя робость
завесою величавости, мужеством казалася; над провождающим дни веселий, юности и утех, во сбережении малейшия полушки, да облегчится, елико то возможно, общее бремя налогов; над нерачившем о имении своем, трудяся деннонощно в снискании средств, к достижению блаженств общественных, над попирающим родство, приязнь, союз сердца и крови, вещая правду на суде во имя твое, да возлюблен будеши. Власы белеют в подвигах наших, силы изтощеваются в подъемлёмых нами трудах, и при возкраии гроба едва возмогаем удостоиться твоего благоволения; а сии упитанные тельцы сосцами нежности и пороков, сии незаконные сыны отечества наследят в стяжании нашем. [283]
Тако и более еще по справедливости возглаголют от вас многие. Что дадим мы, Владыки сил, в ответ? Прикроем безчувствием уничижение наше, и видится воспаленна ярость в очах наших на вещающих сице. Таковы бывают нередко ответы наши вещаниям истины. И никто да недивится сему, когда наилучший между нами дерзает таковая; он живет с ласкателями, беседует с ласкателями, спит в лести, хождает в лести. И лесть и ласкательство соделают его глуха, слепа и неосязательна.
Но да непадет на нас таковая укоризна. С младенчества нашего возненавидев ласкательство, мы соблюли сердце наше от ядовитой его сладости, даже до сего дня; и ныне новый опыт в любви нашей к вам и преданности явен да будет. Мы уничтожаем ныне сравнение царедворскаго служения, с военным и гражданским. Истребися на памяти обыкновение во стыд наш толико лет существовавшее. Истинныя заслуги и достоинства, рачение о пользе общей, да получают награду в трудах своих и едины да отличаются.
Сложив с сердца нашего столь несносное бремя, долговремянно нас теснившее, мы явим вам наши побуждении на уничтожение толь оскорбительных для заслуги и достоинства чинов. – Вещают вам и предки наши тех же были мыслей, что Царский престол, коего сила во мнении граждан коренится, отличествовати долженствует внешним блеском, дабы мнение о его величестве было всегда всецело и ненарушимо. От туда пышная внешность властителей народов, от туда стадо рабов их окружающих. Согласиться всяк должен, что тесные умы и малыя души внешность поражать может. Но
чем народ просвещеннее, то есть, чем [285] более особенников в просвещении тем внешность менее действовать может. Нума мог грубых еще Римлян уверить, что Нимфа Егерия наставляла его в его законоположениях. Слабые Перуанцы охотно верили Манко Капаку, что он сын солнца, и что закон его с небеси изтекает. Магомет мог прельстить скитающихся Аравитян своими бреднями. Все они употребляли внешность; даже Моисей принял скрыжали заповедей, на горе среди блеску молнии. Но ныне буде кто прельстити восхощет, не блистательная нужна ему внешность, но внешность доводов, если так сказать можно, внешность убеждений. Кто бы восхотел ныне послание свое утвердить с выше, тот употребит более наружность полезности и тою все тронутся. Мы же устремляя все силы наши на пользу всех и каждаго, по что нам блеск внешности? не полезностию ли наших [286] постановлений ко благу государства текущею облистает наше лице; всяк взирающий на нас узрит наше благомыслие, узрит в подвиге нашем свою пользу, и того ради нам поклонится, не яко во ужасе шествующему, но седящему во благости. Если бы древние Персы управлялися всегда щедротою, небы возмечтали быти Ариману или ненавистному началу зла. Но если пышная внешность нам безполезна, колико вредны в государстве быть могут ея сберегатели. Единственною должностию во служении своем имея угождение нам, колико изыскательны будут они во всем том, что нам нравится может. Желание наше будет предъупреждено; но нетокмо желанию недопустят возродиться в нас, но даже и мысли, зане готово уже ей удовлетворение. Возрите со ужасом на действие таковых угождений. Наитвердейшая душа во правилах своих позыбнется, [287] приклонит ухо ласкательному сладкопению, уснет. И се сладостныя чары обыдут разум и сердце. Горесть и обида чуждыя, едва покажутся нам преходящими недугами; скорбети о них, почтем или неприличным, или же противным, и воспретим даже жаловатися о них. Язвительнейшия скорби и раны и самая смерть, покажутся нам необходимыми действиями течения вещей, и являяся нам позади непрозрачный завесы, едва возмогут ли в нас произвести то мгновенное движение, какое производят в нас феатральныя представления. Зане стрела болезни, и жало зла, не в нас дрожит вонзенное.
Се слабая картина всех пагубных следствий пышнаго Царей действия. Не блаженны ли мы, если возмогли укрыться от возмущения благонамерений наших? Неблаженны ли, если и заразе примера, положили преграду? Надежны в благосердии нашем, надежны [288] не в разврате со вне, надежны во умеренности наших желаний, возблагоденствуем с нова, и будем примером позднейшему потомству, како власть со свободою сочетать должно, на взаимную пользу. [289]
Здесь на почтовом дворе, встречен я был человеком, отправляющимся в Петербург на скитание прошения. Сие состояло в снискании дозволения, завести в сем городе свободное книгопечатание. Я ему говорил, что на сие дозволения ненужно; ибо свобода на то дана всем. Но он хотел свободы в ценсуре; и вот его о том размышлении.
Типографии у нас всем иметь дозволено, и время то прошло, в которое боялися поступаться оным дозволением частным людям; и для того, что в вольных типографиях ложныя могут печатаны быть пропуски, удерживались от общаго добра и полезнаго установления. Теперь свободно иметь всякому орудии печатания, но то, что печатать можно, состоит под опекою. Ценсура сделана нянькою [290] разсудка, остроумия, воображения, всего великаго и изящнаго. Но где есть няньки, то следует, что есть ребята, ходят на помочах, от чего нередко бывают кривые ноги; где есть опекуны, следует, что есть малолетные, незрелые разумы, которые собою править немогут. Если же всегда пребудут няньки и опекуны, то ребенок долго ходить будет на помочах и совершенной на возрасте будет каляка. Недоросль будет всегда Митрофанушка, без дятьки неступит, без опекуна неможет править своим наследием. Таковы бывают везде следствия обыкновенной ценсуры, и чем она строже, тем следствия ее пагубнее. Послушаем Гердера.
Правительство дознав полезность книгопечатания, оное дозволило всем; но паче еще дознав, что запрещение в мыслях утщетит благое намерение вольности книгопечатания, поручило [293] ценсуру или присмотр за изданиями, управе благочиния. Долг же ея в отношении сего, может быть только тот, что бы воспрещать продажу язвительных сочинений. Но и сия ценсура есть лишняя. Один несмысленной урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред, и на многия лета остановку в шествии разума; запретит полезное изобретение, новую мысль и всех лишит великаго. Пример в малости. В управу благочиния принесен для утверждения, перевод романа. Переводчик следуя Автору говоря о любви назвал ее: лукавым богом. Мундирной ценсор, исполненный духа благоговения, сие выражение почернил, говоря: „неприлично божество называть лукавым“. Кто чего не разумеет, тот в то да немешается. Если хочеш благоразтвореннаго воздуха, удали от себя коптильню; если хочеш света, удали [294] затмевание; если хочеш, что бы дитя небыло застеньчиво, то выгони лозу из училища.
В доме, где плети и батожье в моде, там служители пьяницы, воры и того еще хуже.(*)
Пускай печатают все кому что на ум ни взойдет. Кто себя в печати найдет обиженным, тому да дастся суд по форме. Я говорю несмехом. Слова невсегда суть деяния, размышлении же не преступлении. Се правила наказа, о новом уложении. Но [295] брань на словах и в печати всегда брань. В законе никого бранить невелено, и всякому свобода есть жаловаться. Но если кто про кого скажет правду, бранью ли то почитать, того в законе нет. Какой вред может быть, если книги в печати будут без клейма полицейскаго? Нетокмо неможет быть вреда, но польза; польза от перваго до последняго, от малаго до великаго, от Царя до последнейшаго гражданина.
Обыкновенныя правила Ценсуры суть: почеркивать, марать, недозволять, драть, жечь все то, что противно естественной религии и откровению, все то, что противно правлению, всякая личность, противное благонравию, устройству и тишине общей. Разсмотрим сие подробно. Если безумец в мечтании своем, нетокмо в сердце но громким гласом речет, „несть бога“; в устах всех безумных раздается громкое [296] и поспешное ехо, „несть бога, несть бога“. Но чтож из того. Ехо, звук; ударит в воздух, позыбнет его и изчезнет. На разуме редко оставит черту, и то слабую; на сердце же никогда. Бог всегда пребудет бог, ощущаем и неверующим в него. Но если думаеш, что хулением всевышний оскорбится; урядник ли благочиния может быть за него истец? Всесильный звонящему в трещетку, или биющему в набат, доверия недаст. Возгнушается метатель грома и молнии, ему же все стихии повинуются, возгнушается колеблящий сердца из запределов вселенныя, дать мстити за себя и самому Царю, мечтающему быти его на земле преемником. – Ктож может быть судиею в обиде отца предвечнаго? – Тот его обижает,
(*) Такого же роду ценсор, недозволял, сказывают, печатать те сочинении, где упоминалося о боге, говоря, я с ним дела никакого неимею. Если в каком либо сочинении порочили народныя нравы того или другаго государства, он недозволенным сие почитал, говоря, Россия имеет тракт дружбы с ним. Если упоминалося где о Князе или Графе, того недозволял он печатать, говоря, сие есть личность, ибо у нас есть Князья и Графы между знатными особами.
кто мнит, возможет судити о его обиде. Тот даст ответ пред ним. [297]
Отступники откровенной религии, более доселе в России делали вреда, нежели непризнаватели бытия божия, Афеисты. Таковых у нас мало; ибо мало у нас еще думают о метафизике. Афеист заблуждает в метафизике, а раскольник в трех пальцах. Раскольниками называем мы, всех Россиян, отступающих в чем либо от общаго учения Греческия церькви. Их в России много, и для того служение им дозволяется. Но для чего недозволять всякому заблуждению быть явному. Явнее оно будет, скорее сокрушится. Гонении делали мучеников; жестокость была подпорою самаго Христианскаго закона. Действия расколов суть иногда вредны. Возпрети их. Проповедаются они примером. Уничтож пример. От печатной книги раскольник небросится в огонь, но от ухищреннаго примера. Запрещать дурачество, есть то же, что его поощрять. Дай ему [298] волю; всяк увидит, что глупо и что умно. Что запрещено, того и хочется. Мы все Евины дети.
Но запрещая вольное книгопечатание, робкия правительства не богохуления боятся, но боятся сами иметь порицателей. Кто в часы безумия нещадит бога; тот в часы памяти и разсудка непощадит незаконной власти. Небояйся громов всесильнаго, смеется висилице. Для того то вольность мыслей, правительствам страшна. До внутренности потрясенный вольнодумец, прострет дерзкую но мощную и незыбкую руку к истукану власти, сорвет ея личину и покров, и обнажит ея состав. Всяк узрит бренныя его ноги, всяк возвратит к себе данную им ему подпору, сила возвратится к источнику, истукан падет. Но если власть не на тумане мнений возседает, если престол ея на искренности и истинной любьви общаго блага возник; неутвердится [299] ли паче, когда основание его будет явно; невозлюбится ли любящий искренно? Взаимность есть чувствование природы, и стремление сие почило в естестве. Прочному и твердому зданию довольно его собственнаго основания; в опорах и контрфорсах ему нужды нет. Если позыбнется оно от ветхости, тогда только побочныя тверди ему нужны. Правительство да будет истинно, вожди его нелицемерны; тогда все плевелы, тогда все изблевании, смрадность свою возвратят, на извергателя их; а истинна пребудет всегда чиста и беловидна. Кто возмущает словом,
(да назовем так в угодность власти, все твердыя размышления, на истинне основанныя, власти противные,) есть такой же безумец, как и хулу глаголяй на бога. Буде власть шествует стезею, ей назначенной; то невозмутится от пустаго звука клеветы, яко же господь сил [300] нетревожится хулением. Но горе ей, если в жадности своей ломит правду. Тогда и едина мысль твердости ее тревожит; глагол истинны ее сокрушит, деяние мужества ее развеет.
Личность, но язвительная личность есть обида. Личность в истинне, столь же дозволительна, как и самая истинна. Если ослепленный судия судит в неправду; и защитник невинности издаст в свет его коварный приговор; если он покажет его ухищрение и неправду; то будет сие личность, но дозволенная; если он его назовет судиею наемным, ложным, глупым, есть личность, но дозволить можно. Если же называть его станет именованиями смрадными, и бранными словами поносить, как то на рынках употребительно; то сие есть личность, но язвительная и недозволенная. Но не правительства, дело вступаться за [301] судию, хотя бы он поносился и в правом деле. Не судия да будет в том истец, но оскорбленное лице. Судия же пред светом и пред поставившим его судиею да оправдится едиными делами. (*) Тако долженствует судить о личности. Она наказания достойна, но в печатании более пользы [302] устроит, а вреда мало. Когда все будет в порядке, когда решения всегда будут в законе, когда закон основан будет на истинне, и заклеплется удручение, тогда разве, тогда личность может сделать разврат. Скажем нечто о благонравии, и сколько слова ему вредят.
Сочинения любострастныя, наполненныя похотливыми начертаниями, дышущия развратом, коего все листы и строки, стрекательною наготою зияют, вредны для юношей и
(*) Г. Дикинсон, имевший участие в бывшей в Америке перемене, и тем прославившийся, будучи после в Пенсильвании Президентом, не возгнушался сражаться с наступавшими на него. Изданы были против него наижесточайшия листы. Первейший градоначальник области, низшел в ристалище, издал в печать свое защищение, оправдался, опроверг доводы своих противников, и их устыдил.... Се пример для последования, как мстить должно, когда кто кого обвиняет пред светом, печатным сочинением. Если кто свирепствует против печатныя строки, тот заставляет мыслить что, печатанное истинно, а мстящий таков как о нем напечатано.
незрелых чувств. Разпламеняя возпаленное воображение, тревожа спящия чувства и возбуждая покоющееся сердце, безвремянную наводят возмужалость, обманывая юныя чувства в твердости их и заготовляя им дряхлость. Таковыя сочинения могут быть вредны; но не оне разврату корень. Если читая их, юноши пристрастятся к крайнему услаждению любовной страсти; то немогли бы того произвести [303] в действие, небы были торгующия своею красотою. В России таковых сочинений в печати еще нет, а на каждой улице в обеих столицах видим разкрашенных любовниц. Действие более развратит, нежели слово и пример паче всего. Скитающияся любовницы, отдающия сердца свои с публичнаго торга наддателю, тысячу юношей заразят язвою и все будущее потомство тысящи сея; но книга недавала еще болезни. И так ценсура да останется на торговых девок, до произведений же развратнаго хотя разума, ей дела нет. Заключу сим: ценсура печатаемаго принадлежит обществу, оно дает сочинителю венец, или употребит листы на обвертки. Равно как ободрение феатральному сочинению дает публика, а не Директор феатра. Так и выпускаемому в мир сочинению, ценсор ни славы недаст ни безславия. Завеса поднялась, взоры [304] всех устремились к действованию; нравится, плещут; ненравится, стучат и свищут. Оставь глупое на волю суждения общаго; оно тысящу найдет ценсоров. Наистрожайшая полиция не возможет так запретить дряни мыслей, как негодующая на нее публика. Один раз им воньмут, потом умрут они и невоскреснут во веки. Но если мы признали безполезность ценсуры, или паче ея вред в царстве науки; то познаем обширную и безпредельную пользу вольности печатания.
Доказательства сему кажется ненужны. Если свободно всякому мыслить, и мысли свои объявлять всем безпрекословно, то естественно, что все, что будет придумано, изобретено, то будет известно; великое будет велико, истинна не затмится. Недерзнут правители народов удалиться от стези правды, и убоятся; ибо пути их, злость и ухищрение [305] обнажатся. Возтрепещет судия, подписывая неправедный приговор, и его раздерет. Устыдится власть имеющий, употреблять ее на удовлетворение только своих прихотей. Тайный грабеж назовется грабежем, прикрытое убийство, убийством. Убоятся все
злые строгаго взора истинны. Спокойствие будет действительное, ибо заквасу в нем небудет. Ныне поверхность только гладка, но ил на дне лежащий мутится, и тмит, прозрачность вод.
Прощаяся со мною, порицатель ценсуры дал мне небольшую тетрадку. Если, читатель ты нескучлив, то читай что перед тобою лежит. Если же бы случилось, что ты сам принадлежишь к ценсурному комитету, то загни лист, и скачи мимо. [306]
Если мы скажем, и утвердим ясными доводами, что ценсура с Инквизициею принадлежат к одному корню; что учредители Инквизиции изобрели ценсуру, то есть разсмотрение приказное книг до издания их в свет; то мы хотя ничего нескажем новаго, но из мрака протекших времен, извлечем, в добавок многим другим, ясное доказательство, что священнослужители были всегда изобретатели оков, которыми отягчался в разныя времена разум человеческий, что они подстригали ему крылие, да необратит полет свой к величию и свободе.
Проходя протекшия времена и столетия, мы везде обретаем терзающие черты власти, везде зрим силу возникающую на истинну, иногда суеверие ополчающееся на суеверие. [307] Народ Афинский, священнослужителями возбужденный, писания Протагоровы запретил, велел все списки оных собрать и сжечь. Не он ли в безумии своем, предал смерти, на незагладимое во веки себе поношение вочеловеченную истинну, Сократа. В Риме находим мы, больше примеров таковаго свирепствования. Тит Ливий повествует, что найденные во гробе Нумы писания были созжены повелением Сената. В разныя времена случалося, что книги гадательные велено было относить к Претору. Светоний повествует, что Кесарь Август таковых книг велел сжечь до двух тысячь. Еще пример несообразности человеческаго разума! Не уже ли запрещая суеверныя писания, властители сии думали, что суеверие истребится? Каждому в особенности своей, воспрещали прибегнуть к гаданию, совершаемому, нередко на обуздание токмо мгновенное, грызущей скорби; [308] оставляли явныя и государственныя
гадания, Авгуров и Аруспициев. Но если бы во дни просвещения возмнили, книги учащия гаданию или суеверие проповедающие запрещать или жечь, не смешно ли бы было, что бы истинна приняла жезл гонения на суеверие? чтоб истинна искала на поражение заблуждения, опоры власти и меча, когда вид ея один, есть наижесточайший бичь на заблуждение?
Но Кесарь Август не на гадания одни простер свои гонения, он велел сжечь книги Тита Лабиения. „Злодеи его, говорит Сенека ритор, изобрели для него сие новаго рода наказание. Неслыханное дело и необычайное, казнь извлекать из учения. Но по щастию государства сие разумное свирепствование изобретено после Цицерона. Что быть бы могло, если бы Троеначальники за благо положили осудить разум Цицерона?“ Но мучитель скоро отмстил за Лабиения [309] тому, кто исходатайствовал созжение его сочинений. При жизни своей видел он, что и его сочинения преданы были огню.(*) „Незлому какому примеру тут следовано, говорит Сенека, его собственному. (**)“ Даждь небо, что бы зло всегда обращалося на изобретателя его, и что бы воздвигший гонение на мысль, зрел всегда свои осмеянными, в поругании, и на истребление осужденными! Если мщение когда либо извинительно быть может, то разве сие. [310]
Во времена народнаго правления, в Риме гонения таковаго рода обращалося только на суеверие, но при Императорах простерлось оно на все твердыя мысли. Кремуций Корд, в истории своей назвал Кассия, дерзнувшаго осмеять мучительство Августово на Лабиениевы сочинения, последним Римлянином. Римский Сенат, ползая пред Тиверием, велел во угождение ему, Кремуциеву книгу сжечь. Но многие с оной осталися списки. „Тем паче, говорит Тацит, смеяться можно над попечением тех, кои мечтают, что всемогуществом своим, могут изтребить воспоминовение следующего поколения. Хотя
(*) Сочинения Ария Монтана, издавшаго в Нидерландах первой реестр запрещенным книгам, вмещены были в тот же реестр.
(**) Кассий Север, друг Лабиения видя писании его в огне, скавал: теперь меня сжечь надлежит: ибо я их наизусть знаю. Сие подало случай при Августе к законоположению о поносительных сочинениях; которое по природному человеку обезьянству, принято в Англии и в других государствах.
власть бешенствует на казнь разсудка, но свирепствованием своим себе устроила стыд и посрамление, им славу“.
Неизбавилися созжения книги Иудейския при Антиохе Епифане Царе Сирском. Равной с ними подвержены [311] были участи сочинения Христиан. Император Диоклитиан, книги священнаго писания велел предать созжению. Но Христианский закон одержав победу над мучительством, покорил самих мучителей, и ныне остается во свидетельство неложное, что гонение на мысли и мнения, нетокмо не в силах оныя истребить, но укоренят их и распространят. Арнобий, справедливо востает противу таковаго гонения и мучительства. „Иные вещают, говорит он, полезно для государства, что бы Сенат истребить велел писания, в доказательство Христианскаго исповедания служащия, которыя важность опровергают древния религии. Но запрещать писания, и обнародованное хотеть истребить неесть защищать богов, но бояться истинны свидетельствования“. Но по распространении Христианскаго исповедания, священнослужители онаго, толикоже стали [312] злобны против писаний, которые были им противны и не в пользу. Недавно порицали строгость сию в язычниках, недавно почитали ее знаком недоверения к тому, что защищали, но скоро сами ополчилися всемогуществом. Греческие Императоры, занимаяся более церьковными прениями, нежели делами государственными, а потому управляемые священниками, воздвигли гонение на всех тех, кто деяния и учения Иисусовы понимал с ними различно. Таковое гонение разпростерлося и на произведение разсудка и разума. Уже, мучитель Константин, Великим названный, следуя решению Никейскаго собора, предавшему Ариево учение проклятию, запретил его книги, осудил их на созжение, а того, кто оныя книги иметь будет, на смерть. Император Феодосий II проклятыя книги Нестория велел все собрать и предать огню. На Халкидонском соборе то же положено о [313] писаниях Евтихия. В Пандектах Юстиниановых сохранены некоторыя таковыя решения. Несмысленные! неведали, что истребляя превратное или глупое истолкование Христианскаго учения, и запрещая разуму трудитися в изследовании каких либо мнений, они остановляли его шествие; у истины отнимали сильную опору, различие мнений, прения, и невозбранное мыслей своих изречение. Кто может за то поручиться, что Несторий, Арий, Евтихий и другие
Еретики, быть бы могли предшественниками Лутера, и если бы вселенские соборы небыли созваны, что бы Декарт родиться мог десять столетий прежде? Какой шаг вспять сделан ко тьме и невежеству!
По разрушении Римския Империи, монахи в Европе были хранители учености и науки. Но никто у них не оспоривал свободы писать, что они желали. В 768 году Амвросий Оперт монах Бенедиктинской, посылая толкование [324] свое на Апокалипсис, к Папе Стефану III, и прося дозволения о продолжении своего труда и о издании его в свет, говорит: что он первой из писателей просит таковаго дозволения. „Но да неизчезнет, продолжает он, свобода в писании, для того, что уничижение поклонилося непринужденно“. Собор Санский в 1140 году осудил мнения Абелардовы, а Папа сочинения его велел сжечь.
Но ни в Греции ни в Риме, ни где примера ненаходим, что бы избран был судия мысли, что бы кто дерзнул сказать, у меня просите дозволения, если уста ваши отверзать хотите на велеречие; у нас клеймится разум, науки и просвещение и все что без нашего клейма явится в свет, объявляем за ранее, глупым, мерзским, негодным. Таковое постыдное изобретение предоставлено было Християнскому священству, и ценсура была современна Инквизиции. [315]
Нередко проходя историю, находим разум суеверию, изобретения наиполезнейшия современниками грубейшему невежеству. В то время, как боязливое недоверие к вещи утверждаемой, побудило монахов учредить ценсуру, и мысль истреблять в ея рождении, в то самое время дерзал Колумб в неизвестность морей на искание Америки; Кеплер предузнавал бытие притяжательной в природе силы, Нютоном доказанной; в то же время родился, начертавший в пространстве путь небесным телесам, Коперник. Но к вящшему сожалению о жребии человеческаго умствования скажем, что мысль великая рождала иногда невежество. Книгопечатание родило ценсуру; разум философский в XVIII столетии, произвел Иллуминатов.
В 1479 году находим, древнейшее доселе известное дозволение на печатание книги. На конце книги под [316] заглавием: „Знай сам себя“, печатанной в 1480 году присоединено следующее: мы Морфей Жирардо, божиим милосердием,
Патриарх Венецианский, первенствующий в Далматии, по прочтении вышеписанных Господ, свидетельствующих о вышеписанном творении, и по таковому же онаго заключению и присоединенному доверению, так же свидетельствуем, что книга сия православна и богобоязлива. Древнейший монумент ценсуры, но недревнейший безумия!
Древнейшее о ценсуре узаконение, доселе известное, находим в 1486 году, изданное в самом том городе, где изобретено книгопечатание. Предузнавали монашеския правления, что оно будет орудием сокрушения их власти, что оно ускорит развержение общаго разсудка, и могущество на мнении, а не на пользе общей основанное, в книгопечатании обрящет свою кончину. Да позволят [317] нам здесь присовокупить памятник, ныне еще существующий на пагубу мысли и на посрамление просвещения.
Указ о неиздании книг греческих, латинских и пр. на народном языке, без предварительнаго ученых удостоения 1486 года. (*) {(*) Кодекс дипломатический изданный Гуденом. Том IV.}
Бертольд, божиею милостию, святыя Маинцкия Епархии Архиепископ, в Германии Архиканцелер и Курфирст. Хотя для приобретения человеческаго учения чрез божественное печатания искуство, возможно с изобилием и свободнее получать книги до разных наук касающияся; но до сведения нашего дошло, что некоторые люди, побуждаемые суетныя славы или богатства желанием, искуство сие употребляют во зло, и данное для научения в житии человеческом, обращают на пагубу и злоречие. [318]
Мы видели книги до священных должностей и обрядов исповедания нашего касающияся, переведенныя с Латинскаго на Немецкой язык, и неблагопристойно для святаго закона в руках простаго народа обращающияся, чтож сказать наконец о предписаниях святых правил и законоположений; хотя они людьми искусными в законоучении, людьми мудрейшими и красноречивейшими, писаны разумно и тщательно, но наука сама по себе толико затруднительна, что красноречивейшаго и ученейшаго человека едва на оную достаточна целая жизнь. Некоторые глупые, дерзновенные и невежды, попускаются переводить на общий язык таковыя книги. Многие ученые
люди читая переводы сии, признаются, что ради великой несвойственности и худаго употребления слов, они непонятнее подлинников. Что же скажем о сочинениях до других наук касающихся, в которыя [319] часто вмешивают ложное, надписывают ложными названиями, и тем паче славнейшим писателям приписывают свои вымыслы, чем более находится покупщиков.
Да вещают таковые переводчики, если возлюбляют истинну, с каким бы намерением то ниделали, с добрым или худым, до того нет нужды; да вещают, Немецкий язык удобен ли к преложению на оной того, что Греческие и Латинские изящные писатели, о вышних размышлениях Христианскаго исповедания и о науках писали, точнейше и разумнейше? Признаться надлежит, скудости ради своей, язык наш на сказанное недостаточен весьма, и нужно для того, что бы они неизвестныя имена вещам, в мозгу своем сооружали; или если употребят древния, то испортят истинный смысл; чего наипаче опасаемся в писаниях священных в разсуждении их важности. Ибо грубым [320] и неученым людям, и женскому полу, в руки которых попадутся книги священныя, кто покажет истинный сглысл? Разсмотри святаго Евангелия строки, или послания Апостола Павла, всяк разумный признается, что много в них прибавлений и исправлений писцовых.
Сказанное нами довольно известно. Что же помыслим о том, что в писателях Кафолическия церкви находится зависящее от строжайшаго разсмотрения? Многое в пример поставить можем, но для сего намерения довольно уже нами сказаннаго.
Понеже начало сего искуства, в славном нашем граде Маинце, скажем истинным словом, божественно явилося, и ныне в оном исправленно и обогащенно пребывает; то справедливо, что бы мы в защиту нашу приняли важность сего искуства. Ибо должность наша есть, сохранять святыя писания в нерастленной [321] непорочности. Сказав таким образом, о заблуждениях и о продерзостях, людей наглых и злодеев, желая елико нам возможно, пособием господним, о котором дело здесь, предъупредить и наложить узду, всем и каждому, церковным и светским нашей области подданным, и вне пределов оныя торгующим, какого бы они звания и
состояния ни были; сим каждому повелеваем, чтобы никакое сочинение в какой бы науке, художестве или знании ни было, с Греческаго, Латинскаго, или другаго языка переводимо небыло на Немецкой язык, или уже переведенное, с переменою токмо заглавия, или чего другаго, небыло раздаваемо или продаваемо, явно или скрытно, прямо или посторонним образом, если до печатания или после печати до издания в свет, небудет иметь, отверстаго дозволения на печатание, или издание в свет от любезных [322] нам светлейших и благородных Докторов и Магистров университетских, а именно: во граде нашем Маинце, от Иоганна Бертрама де Наумбурха в касающемся до богословии, от Александра Дидриха в законоучении, от Феодорика де Мешедя во врачебной науке, от Андрея Елера во словесности, избранных для сего в городе нашем Ерфурте Докторов и Магистров. В городе же Франкфурте, если таковые на продажу изданные книги, небудут смотрены и утверждены почтенным и нам любезным одним богословии Магистром и одним или двумя Докторами и Лиценциатами, которые от думы онаго города, на годовом жалованье содержимы быть имеют.
Если кто сие наше попечительное постановление презрит, или против таковаго нашего указа, подаст совет, помощь или благоприятство, своим лицем или посторонним; [323] тем самым подвергает себя осуждению на проклятие; да сверьх того лишен быть имеет тех книг, и заплатит сто золотых гульденов пени в казну нашу. И сего решения, никто без особаго повеления, да нарушить недерзает. Дано в замке С. Мартына, во граде нашем Майнце, с приложением печати нашей. Месяца Януария, в четвертый день 1486 года.
Его же о предъидущем, каким образом отправлять ценсуру. Лета 1486 Бертольд и пр. Почтеннейшим ученейшим и любезнейшим нам во Христе И. Бертраму богословии, А. Дидриху законоучения, Ф. де Мешеде врачевания Докторам и А. Елеру словесности Магистру, здравие и к нижеписанному прилежание.
Известившись о соблазнах и подлогах, от некоторых в науках переводчиков и книгопечатников произшедших, и желая оным предварить, [324] и заградить путь по возможности, повелеваем, да никто в Епархии и области нашей, недерзает переводить книги на Немецкой язык, печатать или печатныя
раздавать, доколе таковыя сочинения или книги, в городе нашем Майнце, небудут разсмотрены вами, и касательно до самой вещи, доколе небудут в переводе и для продажи вами утверждены, согласно с выше объявленным указом.
Надеяся твердо на ваше благоразумие и осторожность, мы вам поручаем: когда назначаемые к переводу, печатанию или продаже сочинении или книги, к нам принесены будут, то вы разсмотрите их содержание, и если нелегко можно дать им истинной смысл, или могут возродить заблуждения и соблазны, или оскорбить целомудрие, то оные отвергните; те которые вы отпустите свободными, имеете вы подписать своеручно, а именно на конце двое от [325] вас; дабы тем виднее было, что те книги вами смотрены и утверждены. Богу нашему и Государству любезную и полезную должность отправляйте. Дан в замке С. Мартына. 10 Януария 1426 года.
Разсматривая сие новое по тогдашнему времени законоположение, находим, что оно клонилося более на запрещение, что бы мало было книг печатано на Немецком языке, или другими словами, что бы народ пребывал всегда в невежестве. На сочинения на Латинском языке писанные, ценсура кажется нераспространялася. Ибо те, которые были сведущи в языке Латинском, казалось, были уже ограждены от заблуждения, ему неприступны, и что читали, понимали ясно и некриво. (*) [326] И так священники хотели, что бы одни причастники их власти, были просвещенны, что бы народ науку почитал божественнаго происхождения, превыше его понятия, и несмел бы оныя коснуться. И так изобретенное на заключение истинны и просвещения в теснейшия пределы, изобретенное недоверяющею властию ко своему могуществу, изобретенное на продолжение невежества и мрака, ныне во дни наук и любомудрия, когда разум отряс несродные ему путы суеверия, когда истинна блистает столично паче и паче, когда источник учения протекает до дальнейших отраслей общества, когда старания правительств стремятся на истребление заблуждений, и на отверстие безпреткновенных путей разсудку к истинне; постыдное монашеское
(*) Сравнить с ними можно, дозволение иметь книги иностранные всякаго рода, и запрещение таковых же на языке народном.
изобретение трепещущей власти, принято ныне по всеместно, укоренено и благою приемлется преградою блуждению. [327] Неистовые! осмотритесь, вы стяжаете превратностию дать истинне опору, вы заблуждением хотите просвещать народы. Блюдитеся убо, да невозродится тьма. Какая вам польза, что властвовати будете над невеждами, тем паче загрубелыми, что не от недостатка пособий к просвещению, невежды пребыли в невежестве природы, или паче в естественной простоте, но зделав уже шаг к просвещению, остановлены в шествии и обращены вспять, во тьму гонимы? Какая в том вам польза боротися самим с собою, и исторгать шуйцею, что десницею насадили? Воззрите на веселящееся о сем священство. Вы заранее уже ему служите. Прострите тьму и почувствуйте на себе оковы, если невсегда оковы священнаго суеверия, то суеверия политического, нестоль хотя смешнаго, но столь же пагубнаго. [328]
По щастию однако же общества, что неизгнали из областей ваших книгопечатание. Яко древо во всегдашней весне насажденное, нетеряет своея зелености, тако орудия книгопечатания, остановлены могут быть в действии, но неразрушены. Папы уразумев опасность их власти, от свободы печатания родиться могущей, неукоснили законоположить о ценсуре; и сие положение прияло силу общаго закона на бывшем вскоре потом соборе в Риме. Священный Тиверий, Папа Александр VI, первый из Пап законоположил о ценсуре в 1507 году. Сам согбенный под всеми злодеяниями, неустыдился пещися о непорочности исповедания Христианскаго. Но власть когда краснела! Буллу свою начинает он жалобою на диавола, которой куколь сеет во пшенице, и говорит: „Узнав, что посредством сказаннаго искуства, многия книги и сочинения [329] в разных частях света, наипаче в Кельне, Майнце, Триере, Магдебурге напечатанныя, содержат в себе разныя заблуждения, учения пагубныя, Христианскому закону, враждебныя, и ныне еще в некоторых местах печатаются, желая без отлагательства предварить сей ненавистной язве всем и каждому сказаннаго искуства печатникам и к ним принадлежащим, и всем кто в печатном деле обращается в помянутых областях, под наказанием проклятия и денежныя пени, определяемой и взыскиваемой почтенными братиями нашими, Кельнским, Маинцким, Трирским и
Магдебургским Архиепископами или их наместниками в областях их, в пользу Апостольской камеры; Апостольскою властию наистрожайше запрещаем, что бы недерзали книг, сочинений или писаний, печатать или отдавать в печать без доклада вышесказанным Архиепископам или Наместникам, [330] и без их особливаго и точнаго безденежно испрошеннаго дозволения; их же совесть обременяем, да прежде нежели дадут таковое дозволение, назначенное к печатанию прилежно разсмотрят, или чрез ученых и православных велят разсмотреть, и да прилежно пекутся, что бы небыло печатано противнаго вере православной, безбожное и соблазн производящего“. А дабы прежния книги, не соделали более нещастий, то велено было разсмотреть все о книгах реестры, и все печатныя книги, а которыя что либо содержали противное Кафолическому исповеданию, те сжечь.
О! вы ценсуру учреждающие, воспомните, что можете сравниться с Папою Александром VI и устыдитеся.
В 1515 году Латеранский Собор о ценсуре положил, чтобы никакая книга небыла печатана, без утверждения священства.
Из предъидущаго видели мы, что ценсура изобретена священством, и ему была единственно присвоена. Сопровождаемая [331] проклятием и денежным взысканием, справедливо в тогдашнее время казаться могла ужасною, нарушителю изданых о ней Законоположений. Но опровержение Лутером власти Папской, отделение разных исповеданий от Римския церькви, прения различных властей в продолжение тридесятилетней войны, произвели много книг, которыя явилися в свет без обыкновеннаго клейма ценсуры. Везде однако же духовенство, присвояло себе право производить ценсуру над изданиями; и когда в 1650 году, учреждена была во Франции ценсура гражданская, то богословской Факультет Парижскаго Университета, новому установлению противуречил, ссылаяся, что двести лет он пользовался сим правом. [332]
Скоро по введении (*) книгопечатания в Англии учреждена ценсура. Звездная палата, неменьше ужасная в свое время
(*) Виллиам Какстон Лондонской купец, завел в Англии книгопечатницу при Едуарде VI в 1474 году. Первая книга, печатанная на Аглинском языке, была Разсуждение, о шашечной игре, переведенное с Французскаго языка. Вторая, Собрание речений и слов философов, переведенное Лордом Риверсом.
в Англии, как в Испании Инквизиция, или в России Тайная Канцелярия, определила число печатников и печатных станов; учредила освобождателя, без дозволения котораго ничего печатать несмели. Жестокости ея, против писавших о правительстве, нещетны, и история ея оными наполнена. И так, если в Англии суеверие духовное, не в силах было наложить на разум тяжкую узду ценсуры, возложена она суеверием политическим. Но то и другое пеклися, да власть будет всецела, да очи [333] просвещения, покрыты всегда пребудут туманом обаяния, и да насилие царствует на щет разсудка.
Со смертью Графа Страфорда рушилась звездная палата; но ни уничтожение сего, ни судебная казнь Карла I, немогли утвердить в Англии вольности книгопечатания. Долгой Парлиамент возобновил прежния положения против ея зделанныя. При Карле II и при Якове I, они паки возобновлены. Даже по совершении премены в 1692 году узаконение сие подтверждено, но на два только года. Скончавшись, в 1694 году, вольность печатания утверждена в Англии совершенно, и ценсура зевнув в последней раз, издохла. (*) [334]
Американския правительства, приняли свободу печатания между первейшими законоположениями, вольность гражданскую утверждающими. Пенсильванская область в основательном своем законоположении, в главе I, в предложительном объявлении прав жителей Пенсильванских, в 12 статье говорит: „народ имеет право говорить, писать и обнародовать свои мнения; следовательно свобода печатания никогда не долженствует быть затрудняема“. В главе 2, о образе правления, в отделении 35: „печатание да будет свободно для всех, кто хощет изследовать, положения законодательнаго собрания, или другой отрасли правления“. В проект о образе правления в Пенсильванском государстве, напечатанном дабы жители онаго могли сообщать свои примечания в 1776 году в Июле. Отделение 35. „Свобода печатания, отверста да будет всем желающим изследовать [335] законодательное правительство, и общее собрание да некоснется оныя ни каким положением. Ни какой книгопечатник, да непотребуется
к суду за то, что издал в свет примечания, ценения, наблюдения о поступках общаго собрания, о разных частях правления, о делах общих или о поведении служащих, поколику оное касается до исполнения их должностей“. Делаварское Государство в объявлении изъяснительном прав, в 23 статье говорит: „Свобода печатания, да сохраняема будет ненарушимо“. Мариландское Государство, в 38 статье теми же словами объясняется. Виргинское, в 14 статье говорит сими словами: „Свобода печатания есть наивеличайшая защита свободы государственной“.
Книгопечатание, до перемены 1789 года, во Франции последовавшей, нигде толико стесняемо небыло, как в [336] сем государстве. Стоглазный Арг, сторучный Бриарей, Парижская полиция свирепствовала против писаний и писателей. В Бастильских темницах, томилися нещастные, дерзнувшие охуждать, хищность Министров и их распутство. Если бы язык французский, небыл толико употребителен в Европе, небыл бы всеобщим, то Франция стеня под бичем ценсуры, недостигла бы до того величия в мыслях, какое явили многие ея писатели. Но общее употребление французскаго языка побудило завести в Голандии, Англии Швейцарии и Немецкой земле книгопечатницы, и всё, что явиться недерзало во Франции, свободно обнародовано было в других местах. Тако сила кичася своими мышцами, осмеяна была и неужасна; тако свирепства пенящиеся челюсти праздны оставалися, и слово твердое ускользало от них непоглощенно. [337]
Но дивись несообразности разума человеческаго. Ныне, когда во Франции все твердят о вольности, когда необузданность и безначалие дошли до края возможнаго, ценсура во Франции неуничтожена. И хотя всё там печатается ныне невозбранно, но тайным образом. Мы недавно читали, да возплачут Французы о участи своей, и с ними человечество! мы читали недавно, что народное собрание, толико же поступая самодержавно, как доселе их Государь, насильственно взяли печатную книгу, и сочинителя оной отдали под суд, за то, что дерзнул писать против народнаго собрания. Лафает был исполнителем сего приговора. О Франция! ты еще хождаеш близ Бастильских пропастей.
Размножение книгопечатниц в Немецкой земле, сокрывая от власти орудия оных, отъемлет у нее возможность свирепствовать против разсудка [338] и просвещения. Малыя Немецкия правления, хотя вольности книгопечания, стараются положить преграду, но безъуспешно. Векерлин, хотя мстящею властию, посажен был под стражу, но Седое Чудовище осталося у всех в руках. Покойной Фридрих II Король Пруской, в землях своих печатание зделал почти свободным; некаким либо законоположением, но дозволением токмо, и образом своих мыслей. Чему дивится, что он неуничтожил ценсуры; он был самодержец, коего любезнейшая страсть была всесилие. Но воздержись от смеха. – Он узнал, что указы им изданные, некто намерен был собрав напечатать. Он и к оным приставил двух ценсоров, или правильнее сказать браковщиков. О властвование! о всесилие! ты мышцам своим недоверяеш. Ты боишся собственнаго своего обвинения, боишся, что бы язык твой тебя непосрамил, [339] чтобы рука твоя тебя незаушила! – Но какое добро сии насильствованные ценсоры произвести могли? Не добро, но вред. Скрыли они от глаз потомства нелепое какое либо законоположение, которое на суд будущей, власть оставить стыдилась; которое оставшися явным, было бы может быть уздою власти, да недерзает на уродливое. Император Иосиф II рушил от части преграду просвещения, которая в Австрийских наследных владениях, в царствование Марии Терезии, тяготила разсудок; но немог он стрясти с себя бремени предразсуждений, и предлинное издал о ценсуре наставление. Если должно его хвалить за то, что невозбранял опорочивать свои решения, находить в поведении его недостатки, и таковыя порицания издавать в печати; но похулим его за то, что на свободе в изъяснении мыслей, он оставил узду. Сколь легко употребить [340] можно оную во зло!...(*) Чему дивиться, скажем и теперь как прежде: Он был Царь. Скажи же, в чьей голове может быть больше несообразностей если не в Царской?
В России...... Что в России с ценсурою произходило, узнаете в другое время. А теперь не производя ценсуры над почтовыми лошадьми, я поспешно отправился в путь. [341]
(*) В новейших известиях читаем, что наследник Иосифа II, намерен возобновить ценсурную комисию, предместником его уничтоженною.
„Во поле береза стояла, во поле кудрявая стояла, ой люли, люли, люли, люли“..... Хоровод молодых баб и девок – пляшут – подойдем по ближе, говорил я сам себе, развертывая найденныя бумаги моего приятеля. – Но я читал следующее. Не мог дойти до хоровода. Уши мои задернулись печалию, и радостный глас нехитростнаго веселия, до сердца моего не проник. О мой друг! где бы ты ни был, внемли, и суди.
Каждую неделю два раза, вся Российская Империя извещается, что H: H: или Б: Б: в несостоянии или нехочет платить того, что занял, или взял, или чего от него требуют. Занятое либо проиграно, проезжено, прожито, проедено, пропито, про..... или раздарено, потеряно в огне, или воде, или Н: Н: или Б: Б: [342] другими какими либо случаями вошел в долг или под взыскание. То и другое на равне в ведомостях приемлется. – Публикуется – „Сего.... дня по полуночи в 10 часов, по определению уезднаго суда, или городоваго магистрата, продаваться будет с публичнаго торга отставнаго капитана Г... недвижимое имение, дом состоящей в... части, под Но... и при нем, шесть душ мужескаго и женскаго полу; продажа будет при оном доме. Желающие могут осмотреть заблаговремянно“.
На дешевое охотников всегда много. Наступил день и час продажи. Покупщики съезжаются. В зале где оная производится, стоят неподвижны, на продажу осужденные. Старик лет в 75, опершись на вязовой дубинке, жаждет угодать, кому судьба его отдаст в руки, кто закроет его глаза. С отцем господина своего он был в Крымском походе, при [343] Федмаршале Минихе; в Франкфуртскую баталию он раненаго своего господина, унес на плечах из строю. Возвратясь домой был дядькою своего молодаго барина. Во младенчестве, он спас его от утопления, бросясь за ним в реку, куда сей упал переежжая на пороме, и с опасностию своей жизни, спас его. В юношестве выкупил его из тюрьмы, куда посажен был задолги, в бытность свою в гвардии унтер офицером. – Старуха 80 лет; жена его, была кормилицею матери своего молодаго барина; его была нянькою, и имела надзирание за домом, досамаго того часа, как выведена на сие торжище. Во все время службы своея, ничего у господ своих
неутратила,ни чем непокорыстовалась, никогда нелгала, а если иногда им досадила, то разве своим праводушием. – Женщина лет в 40 вдова, кормилица молодаго своего барина. И до днесь чувствует [344] она еще к нему некоторую нежность. В жилах его льется ея кровь. Она ему вторая мать, и ей он более животом своим обязан, нежели своей природной матери – Сия зачала его в веселии, о младенчестве его нерадела. Кормилица и нянька его были его воспитанницы. Оне с ним разстаются как с сыном. – Молодица 18 лет дочь ея и внучка стариков. Зверь лютый, чудовище, изверг! Посмотри на нее, посмотри на румяныя ея ланиты, на слезы лиющияся из ея прелестных очей. Не ты ли, невозмогши прельщением и обещаниями уловить ея невинности, ни устрашить ея непоколебимости угрозами и казнию, на конец употребил обман, обвенчав ее за спутника твоих мерзостей, и в виде его насладился веселием, котораго она делить с тобой гнушалася. Она узнала обман твой. Венчанной с нею некоснулся более ея ложа и ты лишен став твоея утехи, [345] употребил насилие. Четыре злодея, исполнители твоея воли, держа руки ея и ноги но сего неокончаем. На челе ея скорбь, в глазах отчаяние. Она держит младенца, плачевный плод обмана или насилия, но живой слепок прелюбодейннаго его отца. Родив его, позабыла отцево зверство, и сердце начало чувствовать к нему нежность. Она боится, что бы непопасть в руки ему подобнаго. – Младенец.... Твой сын варвар, твоя кровь. Иль думаеш, что где небыло обряда церковнаго, тут нет, и обязанности. Иль думаеш, что данное по приказанию твоему благословение, наемным извещателем слова божия, сочетование их утвердило, иль думаеш, что насильственное венчание во храме божием может назваться союзом? Всесильный мерзит принуждением, он услаждается желаниями сердечными. Они одни непорочны. О! колико между нами прелюбодейств и растлений [346] совершается во имя отца радостей и утешителя скорбей, при его свидетелях, недостойных своего сана. – Детина лет в 25, венчанной ея муж, спутник и наперстник своего господина. Зверство и мщение в ево глазах. Раскаявается о cвоих господину своему угождениях. В кармане его нож; он его схватил крепко; мысль его отгадать не трудно..... Безплодное рвение. Достанешся другому. Рука господина твоего, носящаяся над главою раба непрестанно,
согнет выю твою на всякое угождение. Глад, стужа, зной, казнь, все будет против тебя. Твой разум чужд благородных мыслей. Ты умереть не умееш. Ты склонишся и будеш раб духом, как и состоянием. А если бы возхотел противиться, умреш в оковах томною смерьтию. Судии между вами нет. Незахочет мучитель твой сам тебя наказывать. Он будет твой обвинитель. Отдаст [347] тебя градскому правосудию. – Правосудие! – где обвиняемый неимеет почти власти оправдаться. – Пройдем мимо других нещастных, выведенных на торжище.
Едва ужасоносный молот испустил тупой звук, и четверо нещастных узнали свою участь – слезы, рыдание, стон пронзили уши всего собрания. Наитвердейшия были тронуты. Окаменелыя сердца! по что безплодное соболезнование? О Квакеры! если бы мы имели вашу душу, мы бы сложилися и купив сих нещастных, даровали бы им свободу. – Жив многия лета в объятиях один другаго, нещастные сии к поносной продаже, возчувствуют тоску разлуки. Но если закон, иль лучше сказать, обычай варварской, ибо в законе того неписано, дозволяет толикое человечеству посмеяние, какое право имеете продавать сего младенца? Он незаконнорожденной. Закон [348] его освобождает. Постойте я буду доноситель; я избавлю его. Если бы с ним мог спасти и других! О щастие! по что ты так обидило меня в твоем разделе? Днесь жажду вкусити прелестнаго твоего взора, впервые ощущать начинаю страсть к богатству. – Сердце мое столь было стеснено, что, выскочив из среды собрания и отдав нещастным последню гривну из кошелька, побежал вон. На лестнице встретился мне один чужестранец, мой друг. – Что тебе сделалось? ты плачеш! Возвратись, сказал я ему; небудь свидетелем срамнаго позорища. Ты проклинал некогда обычай, варварской в продаже черных невольников в отдаленных селениях твоего отечества; возвратись, повторил я, небудь свидетелем нашего затмения, и да невозвестиши стыда нашего твоим согражданам, беседуя с ними о наших нравах. – Немогу сему я верить, [349] сказал мне мой друг; невозможно, чтобы там, где мыслить и верить дозволяется всякому, кто как хочет, столь постыдное существовало обыкновение. – Недивись, сказал я ему, установление свободы в исповедании, обидит одних попов и чернецов, да и те скорее пожелают
приобрести себе овцу, нежели овцу во Христово стадо. Но свобода сельских жителей обидит как то говорят, право собственности. А все те, кто бы мог свободе поборствовать, все великие отчинники, и свободы не от их советов ожидать должно, но от самой тяжести порабощения. [350]
Стихотворство у нас, говорил товарищь мой трактирнаго обеда, в разных смыслах как оно приемлется далеко еще отстоит величия. Поезия было пробудилась, но ныне паки дремлет, а стихосложение шагнуло один раз и стало в пень.
Ломоносов уразумев смешное в Польском одеянии наших стихов, снял с них несродное им полукафтанье. Подав хорошие примеры новых стихов, надел на последователей своих узду великаго примера, и никто доселе отшатнуться от него недерзнул. По нещастию случилося, что Сумароков в то же время был; и был отменной стихотворец. Он употреблял стихи по примеру Ломоносова, и ныне все в след за ними, невоображают, что бы другие стихи быть могли, как Ямбы, как [351] такие, какими писали сии оба знаменитые мужи. Хотя оба сии стихотворцы преподавали правила других стихосложений, а Сумароков и во всех родах оставил примеры, но они столь маловажны, что ни от кого подражания незаслужили. Если бы Ломоносов преложил Иова, или псалмопевца Дактилями или если бы Сумароков, Семиру или Дмитрия написал Хореями, то и Херасков вздумал бы, что можно писать другими стихами опричь Ямбов, и более бы славы в осмилетнем своем приобрел труде, описав взятие Казани, свойственным Епопеи стихосложением. Недивлюсь, что древней треух на Виргилия надет Ломоносовским покроем; но желал бы я, чтобы Омир между нами не в Ямбах явился, но в стихах, подобных его, Ексаметрах, и Костров хотя не стихотворец а переводчик, сделал бы Епоху в нашем стихосложении [352] ускорив шествие самой Поезии целым поколением.
Но не одни Ломоносов и Сумароков, остановили Российское стихосложение. Неутомимой возовик Тредиаковский, немало к тому способствовал своею Телемахидою. Теперь дать пример новаго стихосложения очень трудно, ибо примеры в добром и худом стихосложении, глубокий
пустили корень. Парнасс окружен Ямбами, и Рифмы стоят везде на карауле. Кто бы ни задумал писать Дактилями, тому тот час Тредияковскаго приставят дядькою, и прекраснейшее дитя долго казаться будет уродом, доколе неродится Мильтона, Шекеспира или Вольтера. Тогда и Тредияковскаго выроют из порозшей мхом забвения могилы, в Телемахиде найдутся добрые стихи, и будут в пример поставляемы.
Долго благой перемене в стихосложении препятствовать будет привыкшее [353] ухо ко краесловию. Слышав долгое время единогласное в стихах окончание, безрифмие покажется грубо, негладко и нестройно. Таково оно и будет, доколе Французкой язык будет в России, больше других языков в употреблении. Чувства наши, как гибкое и молодое дерево, можно выростить прямо и криво, по произволению. Сверх же того в стихотворении так, как и во всех вещах, может господствовать мода и, если она хотя несколько имеет в себе естественнаго, то принята будет без прекословия. Но все модное мгновенно; а особливо в стихотворстве. Блеск наружный может заржаветь, но истинная красота непоблекнет никогда. Омир, Виргилий, Мильтон, Расин, Волтер, Шекеспир, Тассо и многие другие, читаны будут доколе неистребится род человеческий.
Излишним почитаю я беседовать с вами, о разных стихах Российскому [354] языку свойственных. Что такое Ямб, Хорей, Дактиль, или Анапест, всяк знает, если немного кто разумеет правила стихосложения. Но то бы было неизлишнее, если бы я мог дать примеры в разных родах достаточные. Но силы мои и разумение коротки. Если совет мой может что либо сделать, то я бы сказал, что Российское стихотворство, да и сам Российской язык гораздо обогатились бы, если бы переводы стихотворных сочинений делали невсегда Ямбами. Гораздо бы Епической поеме свойственнее было, если бы перевод Генриады небыл в Ямбах, а Ямбы некраесловные хуже прозы.
Все вышесказанное изрек пирной мой товарищь, одним духом и с толикою поворотливостию языка, что я неуспел ни чего ему сказать на возражение, хотя много кой чего имел на защищение, Ямбов и всех тех, которые ими писали. [355]
Я и сам, продолжал он заразительному последовал примеру, и сочинял стихи Ямбами, но то были оды. Вот остаток
одной из них, все прочия сгорели в огне; да и оставшуюся таже ожидает участь, как и сосестр ея постигшая. В Москве нехотели ее напечатать, по двум причинам, перьвая, что смысл в стихах неясен, и много стихов топорной работы, другая, что предмет стихов несвойствен нашей земле. Я еду теперь в Петербург, просить о издании ея в свет, ласкаяся яко нежной отец своего дитяти, что ради последней причины, для коей ее в Москве печатать нехотели, снисходительно возрят на первую. Если вам не в тягость будет, прочесть некоторыя строфы, сказал он мне подавая бумагу. – Я ее развернул и читал следующее. Вольность.... Ода.... За одно название отказали мне издание сих стихов. [356] Но я очень помню, что в Наказе о сочинении новаго уложения, говоря о вольности, сказано: „вольностию должно называть то, что все одинаковым повинуются законам“. Следственно о вольности у нас говорить вместно.
О! дар небес благословенный,
Источник всех великих дел;
О! вольность, вольность, дар безценный!
Позволь, чтоб раб тебя воспел.
Исполни сердце твоим жаром,
В нем сильных мышц твоих ударом,
Во свет, рабства тьму, претвори
Да Брут и Телль, еще проснутся,
Седяй во власти, да смятутся
От гласа твоего Цари.
Сию строфу обвинили для двух причин, за стих, „во свет рабства тьму претвори“. Он очень туг и труден на изречение ради частаго повторения [357] буквы Т, и ради соития частаго согласных букв, „бства тьму претв.“ на десять согласных три гласных, а на Российском языке толико же можно писать сладостно, как и на Италианском.... Согласен.... хотя иные почитали стих сей удачным находя в негладкости стиха изобразительное выражение трудности самаго действия... Но вот другой, „да смятутся от гласа твоего Цари“. Желать смятения Царю, есть то же, что желать ему зла;
следовательно..... Но я нехочу вам наскучить всеми примечаниями,на стихи мои сделанными. Многие признаюсь из них были справедливы. Позвольте что бы я вашим был чтецом.
Я в свет изшел, и ты сомною....
Сию строфу пройдем мимо. Вот ее содержанье:
Человек во всем от рождения свободен.... [358]
Но чтож претит моей свободе,
Желаньям зрю везде предел;
Возникла обща власть в народе,
Соборной всех властей удел.
Ей общество во всем послушно,
Повсюду с ней единодушно.
Для пользы общей нет препон.
Во власти всех своей зрю долю,
Свою творю, творя всех волю:
Вот что есть в обществе закон.
В средине злачныя долины,
Среди тягченных жатвой нив,
Где нежны процветают крины,
Средь мирных под сеньми олив.
Пароска мармора белее,
Яснейша дня лучей светлее,
Стоит прозрачный всюду храм.
Там жертва лжива некурится,
Там надьпись пламенная зрится:
„Конец, невинности бедам“. [359]
Оливной ветвию веньчанно,
На твердом камени седяй;
Безжалостно и хладнонравно,
Глухое божество. . . . . . . . . . .
И пр. изображается закон в виде божества во храме, коего стражи суть истина и правосудие.
Возводит строгия зеницы,
Льет радость, трепет, вкруг себя;
Равно на все взирает лицы,
Ни ненавидя, ни любя.
Он лести чужд, лицеприятства,
Породы, знатности, богатства,
Гнушаясь жертвенныя тли;
Родства незнает, не приязьни
Равно делит и мзду, и казни;
Он образ божий на земли.
И се чудовище ужасно,
Как гидра, сто имея глав, [360]
Умильно и в слезах всечасно,
Но полны челюсти отрав.
Земнья власти попирает,
Главою неба досязает
Его отчизна там гласит.
Призраки, тьму повсюду сеет
Обманывать и льстить умеет,
И слепо верить всем велит.
Покрывши разум темнотою,
И всюду вея ползкий яд;.....
Изображение священнаго суеверия, отъемлющаго у человека чувствительность, влекущее его в ярем порабощения и заблуждения во броню его облекшее:
Власть называет оное, изветом божества; разсудок обманом.
Возрим мы в области обширны,
Где тусклой трон стоит рабства; [361]
В мире и тишине суеверие священное и политическое, подкрепляя друг друга,
Союзно общество гнетут.
Одно сковать разсудок тщится,
Другое волю стерть стремится;
На пользу общую рекут.
Покоя рабскаго под сенью,
Плодов златых невозростет;
Где все ума претит стремленью,
Великость там непрозябет.
И все злые следствия рабства, как то безпечность леность, коварство, голод и пр.
Чело надменное вознесши,
Схватив железный скипетр, Царь,
На громном троне, властно севши,
В народе зрит лиш подлу тварь.
Живот и смерть в руке имея:
„По воле, рек, щажу злодея, [362]
„Я властию могу дарить;
„Где я смеюсь, там все смеется;
„Нахмурюсь грозно, все смятется.
„Живеш тогда, велю коль жить“.
И мы внимаем хладнокровно...
... Как, алчной змий, ругаяся всем, отравляет, дни веселия и утех. Но хотя во круг твоего престола все стоят преклонше колена; трепещи, се мститель грядет, прорицая вольность......
Возникнет рать повсюду бранна,
Надежда всех вооружит;
В крови мучителя венчанна,
Омыть свой стыд уж всяк спешит.
Мечь остр, я зрю везде сверкает;
В различных видах смерть летает;
Над гордою главой паря.
Ликуйте склепанны народы; [363]
Се право мщенное природы
На плаху возвело царя,
И нощи се завесу лживой,
Со треском мощно разодрав,
Кичливой власти и строптивой,
Огромной истукан поправ;
Сковав сторучна исполина,
Влечет его, как гражданина,
К престолу, где народ возсел:
„Преступник власти мною данной!
„Вещай злодей, мною венчанной,
„Против меня возстать как смел?
„Тебя облек я во порфиру
„Равенство в обществе блюсти,
„Вдовицу призирать и сиру,
„От бед невинность чтоб спасти,
„Отцем ей быть, чадолюбивым;
„Но мстителем непримиримым,
„Пороку, лже и клевете;
„Заслуги честью награждати,
„Устройством зло предъупреждати,
„Хранити нравы в чистоте. [364]
Покрыл я море кораблями......
Дал способ к приобретению богатств и благоденствия. Желал я что бы земледелец небыл пленник на своей ниве, и тебя бы благословлял......
„Своих кровей я безъпощады
„Гремящую воздвигнул рать;
„Я медны изваял громады,
„Злодеев внешних чтоб карать.
„Тебе велел повиноваться
„С тобою к славе устремляться.
„Для пользы всех, мне можно все.
„Земныя недра раздираю,
„Металл блестящий извлекаю,
„На украшение твое.
„Но ты забыв мне клятву данну,
„Забыв, что я избрал тебя;
„Себе в утеху быть венчанну
„Возмнил, что ты господь, не я; [365]
„Мечем мои разторг уставы;
„Безгласными поверг все правы,
„Стыдиться истинне велел.
„Разчистил мерзостям дорогу,
„Взывать стал не ко мне но к богу,
„А мной гнушаться восхотел.
„Кровавым потом доставая
„Плод, кой я в пищу насадил,
„С тобою крохи разделяя,
„Своей натуги нещадил;
„Тебе сокровищей всех мало!
„На чтож скажи их недостало,
„Что рубище с меня сорвал?
„Дарить любимца полна лести!
„Жену чуждающуся чести!
„Иль злато богом ты признал?
„В отличность знак изобретенный
„Ты начал наглости дарить;
„В злодея меч мой изощренный,
„Ты стал невинности сулить; [366]
„Сгружденные полки в защиту,
„На брань ведеш ли знамениту,
„За человечество карать?
„В кровавых борешся долинах,
„Дабы упившися в Афинах,
„Ирой, зевав, могли сказать.
„Злодей злодеев всех лютейший...
Ты все совокупил злодеяния, и жало свое в меня устремил...
Великий муж, коварства полный,
Ханьжа, и льстец, и святотать!
Един ты, в свет столь благотворный
Пример великий, мог подать.
Я чту Кромвель в тебе злодея,
Что власть в руке своей имея,
Ты твердь свободы сокрушил.
Но научил ты в род и роды,
Как могут мстить себя народы,
Ты Карла, на суде, казнил..... [367]
И се глас вольности раздается во все концы......
На вече весь течет народ;
Престол чугунный разрушает,
Самсон как древле сотрясает,
Исполненный коварств чертог.
Законом строит твердь природы.
Велик, велик, ты дух свободы,
Зиждителей, как сам есть бог!
В следующих одиннадцати строфах, заключается описание царства свободы, и действия ея; то есть сохранность, спокойствие, благоденствие, величие.....
Но страсти изощряя злобу.....
Превращают спокойствие граждан в пагубу.....
Отца на сына воздвигают,
Союзы брачны раздирают,
И все следствия безмернаго желания властвовати..... [368]
Описание пагубных следствий роскоши. Междоусобий. Гражданская брань. Марий, Сулла, Август.....
Тревожну вольность усыпил.
Чугунный скипетр обвил цветами...
следствие того, порабощение.....
Таков есть закон природы; из мучительства рождается вольность, из вольности рабство......
Начто сему дивиться, и человек родится на то что бы умереть..... Следующия 8 строф содержат прорицания о будущем жребии отечества, которое разделится на части, и тем скорее чем будет пространнее. Но время еще непришло. Когда же оно наступит, тогда
Упругая власть при издыхании приставит стражу к слову, и соберет все свои силы, дабы последним махом [369] раздавить возникающую вольность.....
Но человечество возревет в оковах, и направляемое надеждою свободы, и неистребимым природы правом, двинется..... И власть приведена будет в трепе г. Тогда всех сил сложение, тогда тяжелая власть,
Мне слышится уж глас природы,
Начальный глас, глас божества.
Мрачная твердь позыбнулась, и вольность возсияла.
Вот и конец, сказал мне новомодной стихотворец. – Я очень тому порадовался, и хотел было ему сказать, может быть неприятное на стихи его возражение, но колокольчик возвестил мне, что в дороге складнее поспешать на почтовых клячах, нежели карапкаться на пегаса, когда он с норовом. [370]
Въежжая в сию деревню, не стихотворческим пением, слух мой был ударяем, но пронзающим сердца воплем жен, детей и старцов. Встав из моей кибитки отпустил я ее к почтовому двору, любопытствуя узнать причину, приметнаго на улице смятения.
Подошед к одной куче узнал я, что рекрутской набор был причиною рыдания и слез многих толпящихся. Из многих селений казенных и помещичьих сошлися отправляемые на отдачу рекруты.
В одной толпе старуха лет пятидесяти, держа за голову двадцатилетняго парня вопила. Любезное мое дитетко, на кого ты меня покидаеш? Кому ты поручаеш дом родительской? Поля наши поростут травою; мохом наша хижина. Я бедная престарелая мать твоя, скитаться должна [371] по миру. Кто согреет мою дряхлость от холода, кто укроет ее от зноя? Кто напоит меня и накормит? Да все то нестоль сердцу тягостно; кто закроет мои очи при издыхании? Кто
примет мое родительское благословение? Кто тело предаст общей нашей матери сырой земле. Кто придет воспомянуть меня над могилою? Неканет на нее твоя горячая слеза; небудет мне отрады той.
Подле старухи стояла девка, уже взрослая. Она также вопила. – Прости мой друг сердечной, прости мое красное солнушко. Мне, твоей невесте нареченной, небудет больше утехи ни веселья. Непозавидуют мне подруги мои. Невзойдет надо мною солнце для радости. Горевать ты меня покидаеш, ни вдовою ни мужнею женою. Хотя бы безчеловечные наши старосты, хоть дали бы нам обвенчатися; хотя бы ты мой милой друг, [372] хотя бы одну уснул ночиньку, уснул бы на белой моей груди. А вось ли бы бог меня помиловал, и дал бы мне паренька на утешение.
Парень им говорил: Перестаньте плакать, перестаньте рвать мое сердце. Зовет нас Государь на службу. На меня пал жеребей. Воля божия. Кому неумирать, тот жив будет. А восьлибо я с полком к вам приду. А восьлибо дослужуся до чина. Некрушися моя матушка родимая. Береги для меня Прасковьюшку. – Рекрута сего отдавали из Економическаго селения.
Со всем другаго рода слова, внял слух мой в близь стоящей толпе. Среди оной я увидел человека лет тридцати, посредственнаго роста, стоящего бодро, и весело на окрест стоящих взирающаго.
Услышал господь молитву мою, вещал он. Достигли слезы нещастного до утешителя всех. Теперь [373] буду хотя знать, что жребий мой зависеть может от добраго или худаго моего поведения. Доселе зависел он от своенравия женскаго. Одна мысль утешает, что без суда батожьем наказан небуду!
Узнав из речей его, что он господской был человек, любопытствовал от него узнать причину, необыкновеннаго удовольствия. На вопрос мой о сем, он ответствовал: Если бы, государь мой, с одной стороны, поставлена была висилица, а с другой глубокая река и стоя между двух гибелей, неминуемо бы должно было ити на право или на лево, в петлю или в воду, что избрали бы вы, чего бы заставил желать разсудок и чувствительность? Я думаю, .да и всякой другой, избрал бы броситься в реку, в надежде
что преплыв на другой брег опасность уже минется. Ни кто несогласился бы изпытать, [374] тверда ли петля, своей шеею. Таков мой был случай. Трудна солдатская жизнь, но лучше петли. Хорошо бы и то, когда бы тем и конец был, но умирать томною смертию, под батожьем, под кошками, в кандалах, в погребе, нагу, босу, алчущу, жаждущу при всегдашнем поругании; государь мой, хотя холопей щитаете вы своим имением, нередко хуже скотов но к нещастию их горчайшему они чувствительности нелишены. Вам удивительно, вижу я, слышать таковыя слова в устах крестьянина; но слышав их, для чего неудивляетесь жестокосердию своей собратии, дворян?
И по истинне неожидал я сказаннаго, от одетаго в смурой кафтан со бритым лбом. Но желая удовлетворить моему любопытству, я просил его, что бы он уведомил меня, как будучи толь низкаго состояния, он достиг понятий, недостающих [375] нередко в людях, несвойственно называемых благородными.
Если вы непоскучаете слышать моей повести, то я вам скажу, что я родился в рабстве; сын дядки моего бывшаго господина. Сколь восхищаюсь я, что неназовут уже меня Ванькою, ни поносительным именованием, ни позыва несделают свистом. Старой мой барин, человек добросердечной, разумной и добродетельной, нередко рыдавший над участию своих рабов, хотел за долговременныя заслуги отца моего отличить и меня, дав мне воспитание наравне с своим сыном. Различия между нами почти небыло разве только то, что он на кафтане носил сукно моего потоне. Чему учили молодаго боярина, тому учили и меня; наставлении нам во всем были одинаковы, и без хвастовства скажу, что во многом я лучше успел своего молодаго господина. [376]
Ванюша, говорил мне старой барин, щастие твое зависит совсем от тебя. Ты более к учености и нравственности имееш побуждений, нежели сын мой. Он по мне будет богат, и нужды неузнает, а ты с рождения с нею познакомился. И так старайся быть достоин моего о тебе попечения. – На семнадцатом году возраста молодаго моего барина отправлен был он и я в чужие краи с надзирателем, коему предписано было, меня почитать сопутником, а не слугою. Отправляя меня старой мой барин сказал мне:
надеюся, что ты возвратится к утешению моему и своих родителей. Раб ты в пределах сего государства, но вне оных ты свободен. Возратясь же в оное, уз рождением твоим на тебя наложенных, ты необрящеш. Мы отсутственны были пять лет, и возвращалися в Россию; молодой мой барин в радости видеть [377] своего родителя, а я признаюсь, ласкаяся пользоваться сделанным мне обещанием. Сердце трепетало вступая опять в пределы моего отечества. И по истинне предчувствие его было неложно. В Риге молодой мой господин, получил известие о смерти своего отца. Он был оною тронут, я приведен в отчаяние. Ибо все мои старании, приобрести дружбу и доверенность молодаго моего барина всегда были тщетны. Он нетолько меня нелюбил, из зависти может быть, тесным душам свойственной, но ненавидел.
Приметив мое смятение, известием о смерти его отца произведенное, он мне сказал, что сделанное мне обещание непозабудет, если я того буду достоин. В первый раз, он осмелился мне сие сказать, ибо получив свободу смертию своего отца, он в Риге же отпустил своего надзирателя, заплатив ему за труды [378] его щедро. Справедливость надлежит отдать бывшему моему господину, что он много имеет хороших качеств, но робость духа и легкомыслие оныя помрачают.
Чрез неделю после нашего в Москву приезда, бывшей мой господин, влюбился в изрядную лицем девицу; но которая с красотою телесною, соединяла скареднейшую душу и сердце жестокое и суровое. Воспитанная в надменности своего происхождения, отличностию почитала только внешность, знатность, богатство. Чрез два месяца она стала супруга моего барина, и моя повелительница. До того времени я нечувствовал перемены в моем состоянии, жил в доме господина моего, как его сотоварищ. Хотя он мне ничего неприказывал, но я предъупреждал его иногда желании, чувствуя его власть и мою участь. Едва молодая [379] госпожа переступила порог дому, в котором она определялася начальствовать, как я почувствовал тягость моего жребия. Первой вечер по свадьбе и следующий день, в которой я ей представлен был супругом ея как его сотоварищ, она занята была обыкновенными заботами новаго супружества; но в вечеру когда при довольно многолюдном собрании, пришли все к столу, и сели за первой ужин у новобрачных,
и я по обыкновению моему, сел на моем месте на нижнем конце, то новая госпожа сказала довольно громко своему мужу, если он хочет, чтоб она сидела за столом с гостями, то бы холопей за оной несажал. Он взглянув на меня и движем уже ею, прислал ко мне сказать, что бы я из за стола вышел; и ужинал бы в своей горнице. Вообразите, колико чувствительно мне было сие уничижение. Я скрыв однако же, изступающия из [380] глаз моих слезы, удалился. На другой день несмел я показаться. Ненаведываяся обо мне, принесли мне обед мой и ужин. То же было и в следующие дни. Чрез неделю после свадьбы, в один день, после обеда новая госпожа осматривая дом и разпределяя всем служителям должности и жилище, зашла в мои комнаты. Оне для меня уготованы были старым моим барином. Меня небыло дома. Неповторю того, что она говорила будучи в оных, мне в посмеяние, но, возвратясь домой мне сказали ея приказ, что мне отведен угол в нижнем етаже, с холостыми официантами; где моя постеля, сундук с платьем и бельем уже поставлены; все прочее она оставила в прежних моих комнатах, в коих поместила своих девок.
Что в душе моей происходило слыша сие удобнее чувствовать, если кто может, нежели описать. Но [381] дабы не занимать вас излишним может быть повествованием, госпожа моя вступив в управление дома, и ненаходя во мне способности к услуге, поверстала меня в лакеи и надела на меня ливрею. Малейшее мнимое упущение сея должности, влекло за собою пощечины, батожье, кошки. О государь мой, лучше бы мне неродиться! Колико крат негодовал я на умершаго моего благодетеля, что дал мне душу на чувствование. Лучше бы мне было возрости в невежестве, недумав никогда, что есмь человек всем другим равный. Давно бы, давно бы избавил себя ненавистной мне жизни, если бы неудерживало прещение вышняго над всеми судии. Я определил себя сносить жребий мой терпеливо. И сносил нетокмо уязвления телесныя, но и те, коими она уязвляла мою душу. Но едва непреступил я своего обета, и неотъял у себя томныя остатки [382] плачевнаго жития, при случившемся новом души уязвлении.
Племянник моей барыни, молодец осмнадцати лет, сержант Гвардии, воспитанный во вкусе Московских щегольков,
влюбился в горнишную девку своей тетушки, и скоро овладев, опытною ея горячностию, сделал ее материю. Сколь он ни решителен был в своих любовных делах, но при сем произшествии несколько смутился. Ибо тетушка его узнав о сем запретила вход к себе своей горнишной; а племянника побранила с легка. По обыкновению милосердых господ, она намерилась наказать ту, которую жаловала прежде, выдав ее за конюха за муж. Но как все они были уже женаты, а беременной для славы дома надобен был муж, то хуже меня из всех служителей ненашла. И о сем госпожа моя, в присутствии своего супруга мне возвестила, яко отменную мне милость. [383] Немог я более терпеть поругания. – Безчеловечкая женщина! во власти твоей состоит меня мучить и уязвлять мое тело; говорите вы, что законы дают вам над нами сие право. Я и сему мало верю; но то твердо знаю, что вступать в брак никто принужден быть неможет. – Слова мои произвели в ней зверское молчание. Обратясь потом к супругу ея. – Неблагодарный сын человеколюбиваго родителя, забыл ты его завещание, забыл и свое изречение; но недоводи до отчаяния души, твоея благороднейшей, страшись! – Более сказать я немог, ибо по повелению госпожи моей, отведен был на конюшню, и сечен нещадно кошками. На другой день, едва я мог встать от побоев с постели; и паки приведен был пред госпожу мою. Я тебе прощу, говорила она, твою вчерашнюю дерзость; женись на моей Маврушке, она тебя просит [384] и я любя ее в самом ея преступлении, хочу ето для нее сделать. Мой ответ, сказал я ей, вы слышали вчера, другаго неимею. Присовокуплю только то, что просить на вас буду начальство, в принуждении меня к тому, к чему неимеете права. – Ну так пора в солдаты, вскричала яростно моя госпожа..... Потерявшей путешественник в страшной пустыне свою стезю, меньше обрадуется сыскав опять оную, нежели обрадован был я, услышав сии слова: в солдаты, повторила она, и на другой день то было исполнено. – Несмысленная! она думала, что так, как и поселянам, поступление в солдаты есть наказание. Мне было то отрада, и как скоро мне выбрили лоб, то я почувствовал, что я переродился. Силы мои обновилися. Разум и дух паки начали действовать. О! надежда сладостное нещастному чувствие, пребуди во
мне. – Слеза тяжкая, но не [385] слеза горести и отчаяния изтупила из очей его. – Я прижал его к сердцу моему. Лице его новым озарилось веселием. Невсе еще изчезло; ты вооружаеш душу мою, вещал он мне, против скорби, дав чувствовать мне, что бедствие мое небезконечно.....
От сего нещастнаго я подошел к толпе, среди которой увидел трех скованых человек крепчайшими железами. Удивления достойно, сказал я сам себе взирая на сих узников, теперь унылы, томны, робки, нетокмо нежелают быть воинами, но нужна даже величайшая жестокость, дабы вместить их в сие состояние; но обыкнув в сем тяжком во исполнении звании, становятся бодры, предприимчивы, гнушаяся даже прежняго своего состояния. Я спросил у одного близьстоящаго, которой по одежде своей приказным служителем быть казался. – Конечно [386] бояся их побегу заключили их в толь тяжкия оковы. – Вы отгадали. Они принадлежали одному помещику, которому занадобилися деньги на новую карету, и для получения оной, он продал их для отдачи в рекруты казенным крестьянам.
Я.) Мой друг ты ошибаешся, казенные крестьяне покупать немогут своей братии.
Он.) Не продажею оно и делается. Господин сих нещастных, взяв по договору деньги, отпускает их на волю; они будто по желанию приписываются в государственные крестьяне к той волости, которая за них платила деньги, а волость по общему приговору отдает их в солдаты. Их везут теперь с отпускными, для приписания в нашу волость.
Вольные люди, ничего непреступившие в оковах, продаются как скоты! О законы! премудрость ваша часто бывает только в вашем [387] слоге. Не явное ли се вам посмеяние? Но паче еще того, посмеяние священнаго имени вольности. О! если бы рабы, тяжкими узами отягченные, яряся в отчаянии своем, разбили железом, вольности их препятствующим главы наши, главы безчеловечных своих господ, и кровию нашею обагрили нивы свои! что бы тем потеряло государство? Скоро бы из среды их, изторгнулися великие мужи, для заступления избитаго племени; но были бы они других о себе мыслей и права угнетения лишенны. – Не мечта сие, но взор проницает густую завесу времени, от
очей наших будущее скрывающую; я зрю сквозь целое столетие. – С негодованием отошел я от толпы.
Но склепанные узники теперь вольны. Если бы хотя немного имели твердости, утщетили бы удручительные помыслы своих тиранов... Возвратимся.... Друзья мои, сказал [388] я пленникам в отечестве своем; ведаете ли вы, что если вы сами нежелаете вступить в воинское звание, ни кто к тому вас теперь принудить неможет. – Перестань барин шутить над горькими людьми. И без твоей шутки, больно было разставаться одному с дряхлым отцем, другому с малолетными сестрами, третьему с молодою женою. Мы знаем, что господин нас продал, для отдачи в рекруты за тысячу рублей. – Если вы до сего времени неведали, то ведайте, что в рекруты продавать людей запрещается; что крестьяне людей покупать немогут; что вам от барина дана отпускная; и что вас покупщики ваши хотят приписать в свою волость, будто по вашей воле. – О если так барин, то спасибо тебе; когда нас поставят в меру, то все скажем, что мы в солдаты нехотим и что мы вольные люди. – Прибавьте к [389] тому, что вас продал ваш господин, не в указное время и что отдают вас насильным образом. (*) – Легко себе вообразить можно радость, распростершуюся налицах сих нещастных. Вспрянув от своего места, и бодро потрясая свои оковы, казалося, что изпытывают свои силы, как бы их свергнуть. Но разговор сей ввёл было меня в великия хлопоты, отдатчики рекрутские вразумев моей речи, воспаленные гневом, прискочив ко мне, говорили барин не в свое мешаешся дело, отойди пока сух; и сопротивляющагося начали меня толкать столь сильно, что я с поспешностию принужден был удалиться от сея толпы.
Подходя к почтовому двору, нашел я еще собрание поселян, окружащих [390] человека в разодранном сертуке, несколько, казалося, пьянаго, кривляющагося на предстоящих, которые глядя на него хохотали до слез. – Что тут за чудо спросил я у одного мальчика, чему вы смеетеся? – А вот рекрут иноземец, по русски неумеет пикнуть. – Из редких
(*) Во время рекрутскаго набора запрещается в продаже крестьян совершать купчия.
слов им изреченных, узнал я, что он был Француз. Любопытство мое паче возбудилося; и желал узнать, как иностранец мог отдаваем быть в рекруты крестьянами? Я спросил его на сродном ему языке. – Мой друг, какими судьбами ты здесь находишся?
Француз.) Судьбе так захотелося; где хорошо, тут и жить должно.
Я.) Да как ты попался в рекруты?
Фран.) Я люблю воинскую жизнь, мне она уже известна, я сам захотел. [391]
Я.) Но как то случилося, что тебя отдают из деревни в рекруты. Из деревень берут в солдаты обыкновенно одних крестьян, и руских; а ты я вижу не мужик, и не руской.
Фран.) А вот как. Я в Париже с ребячества учился перукмахерству. Выехал в Россию с одним господином. Чесал ему волосы в Петербурге целой год. Ему мне заплатить было нечем. Я оставив его; не нашед места, чуть неумер с голоду. По щастию мог попасть в матрозы на корабль, идущей под Российским флагом. Прежде отправления в море приведен я к присяге, как Российской подданной, и отправился в Любек. На море часто корабельщик бил меня линьком, за то, что был ленив. По неосторожности моей упал с вантов на палубу и выломил себе три пальца, что меня навсегда [392] сделало неспособным управлять гребнем. Приехав в Любек, попался Пруским наборщикам, и служил в разных полках. Нередко за леность и пьянство бит был палками. Заколов будучи пьяной своего товарища, ушел из Мемеля, где я находился в гарнизоне. Вспомнил что я обязан в России присягою; и яко верной сын отечества отправился в Ригу с двумя талерами в кармане. Дорогою питался милостынею. В Риге щастие и искуство мое мне послужили; выиграл в шинке рублей с двадцать и купив себе за десять, изрядной кафтан, отправился лакеем с Казанским купцом в Казань. Но проезжая Москву, встретился на улице с двумя моими земляками, которые советовали мне оставить хозяина, и искать в Москве учительскаго места. Я им сказал, что худо читать умею. Но они мне отвечали: ты говориш по французки, [393] то и того довольно. Хозяин мой невидал, как я на улице от него удалился, он продолжал путь свой, а я остался в Москве. Скоро мне земляки мои нашли
учительское место за сто пятьдесят рублей, пуд сахару, пуд кафе, десять фунтов чаю в год, стол, слуга и карета. Но жить надлежало в деревне. Тем лучше. Там целой год незнали, что я писать неумею. Но какой то сват того господина, у котораго я жил, открыл ему мою тайну, и меня свезли в Москву обратно. Не нашед другаго подобнаго сему дурака, немогши отправлять мое ремесло с изломанными пальцами, и боясь умереть с голоду, я продал себя за двести рублей. Меня записали в крестьяне и отдают в рекруты Надеюсь, говорил он важным видом, что сколь скоро будет война, то дослужуся до генеральскаго чина; а небудет войны, то набью карман (коли можно) [394] и увенчан лаврами, отъеду на покой в мое отечество.
Пожал я плечами не один раз, слушав сего бродягу, и с уязвленным сердцем лег в кибитку, отправился в путь. [395]
Лошади уже были впряжены в кибитку, и я приготовлялся к отъезду, как вдруг сделался на улице великой шум. Люди начали бегать из краю в край по деревне. На улице видел я воина в гранодерской шабке, гордо разхаживающаго, и держа поднятую плеть кричащаго: Лошадей скорея; где староста? его Превосходительство будет здесь чрез минуту; подай мне старосту.... Сняв шляпу за сто шагов староста бежал во всю прыть, на сделанной ему позыв. – Лошадей скорея. – Тот час батюшка; пожалуйте подорожную. – На. Да скорея же, а то я тебя.... говорил он подняв плеть над головою дрожащаго старосты. Недокончанная сия речь столь же была выражения исполнена, как у Виргилия в Енеиде, речь Еола к ветрам [396] „Я вас“..... и сокращенной видом плети властновелительнаго гранодера староста, столь же живо ощущал мощь десницы грозящаго воина, как бунтующие ветры, ощущали над собою власть, сильной Еоловой остроги. Возвращая новому Полкану подорожную, староста говорил, „его Превосходительству с честною его фамилией потребно пятьдесят лошадей, а у нас только тридцать на лицо, другия в разгоне – Роди старой чорт. А небудет лошадей, то тебя изъуродою. – Да где же их взять, коли взять негде. – Разговорился еще..... А вот лошади у меня будут“..... и
схватя старика за бороду, начал его бить по плечам плетью нещадно. – „Полно ли с тебя. Да вот три свежие, говорил строгий судья ямскаго стана, указывая на впряженных в мою повозку. Выпряги их для нас. – Коли барин та их отдаст. – „Как бы он неотдал. [397] У меня и ему то же достанется. Да кто он таков? – Невесть какой то......“ как он меня величал, того незнаю.
Между тем я вышед на улицу, воспретил храброму предтече его Превосходительства, исполнить его намерение, и выпрягая из повозки моей лошадей, меня заставить ночевать в почтовой избе.
Спор мой с гвардейским полканом, прерван был приездом его Превосходительства. Еще издали слышен был крик повощиков и топот лошадей, скачущих во всю мочь. Частое биение копыт, и зрению уже неприметное обращение колес подымающеюся пылью толико сгустили воздух, что колесница его Превосходительства закрыта была непроницаемым облаком от взоров ожидающих его, аки громовой тучи ямщиков. Дон-Кишот конечно нечто чудесное бы тут увидел; ибо несущееся [398] пыльное облако под знатною его Превосходительства особою, вдруг остановясь разверзлося, и он предстал нам от пыли серовиден, отродию черных подобным.
От приезду моего на почтовой стан, до того времени как лошади вновь впряжены были в мою повозку, прошло по крайней мере целой час. Но повозки его Превосходительства, запряжены были неболее как в четверть часа..... и поскакали они на крылех ветра. А мои клячи, хотя лучше казалися тех, кои удостоилися вести Превосходительную особу, но небояся гранодерскаго кнута, бежали посредственною рысью.
Блаженны в единовластных правлениях вельможи. Блаженны украшенные чинами и лентами. Вся природа им повинуется. Даже несмысленные скоты угождают их желаниям, и дабы им в путешествии зевая ненаскучилось, скачут они нежалея ниног [399] ни легкаго, и нередко от на туги околевают. Блаженны повторю я имеющие внешность к благоговению всех влекущую. Кто ведает из трепещущих от плети им грозящей, что тот, во имя коего ему грозят, безгласным в придворной грамматике называется; что ему ни А,... ни О,... во всю жизнь свою сказать не
удалося (*); что он одолжен, и сказать стыдно, кому своим возвышением; что в душе своей он скареднейшее есть существо; что обман, вероломство, предательство, блуд, отравление, татьство, грабеж, убивство небольше ему стоят, как выпить стакан воды; что ланиды его никогда от стыда некраснели, разве от гнева или пощечены; что он друг всякаго придворнаго истопника, и раб едва, едва при дворе нечто значущаго. [400] Но властелин и презирающ, неведающих о его низкости и ползущества. Знатность, без истиннаго достоинства, подобна колдунам в наших деревнях. Все крестьяне их почитают и боятся, думая, что они чрезъестественные повелители. Над ними сии обманьщики властвуют по своей воле. А сколь скоро в толпу, их боготворящую, завернется мало кто грубейшаго невежества отчуждившийся, то обман их обнаруживается, и таковых дальновидцов они нетерпят в том месте, где они творят чудеса. Равно берегись и тот, кто посмеет обнаружить колдовство вельмож.
Но где мне гнаться за его Превосходительством. Он поднял пыль столбом, которая по пролете его изчезла, и я приехав в Клин, нашел даже память его погибшую с шумом. [401]
Как было во городе во Риме, там жил да был Евфимиам князь.... Поющей сию народную песнь, называемую Алексеем божиим человеком, был слепой старик, седящий у ворот почтоваго двора, окруженной толпою по большей части ребят и юношей. Сребровидная его глава, замкнутые очи, вид спокойствия в лице его зримаго, заставляли взирающих на певца, предстоять ему со благоговением. Неискусной хотя его напев, но нежностию изречения сопровождаемый, проницал в сердца его слушателей, лучше природе внемлющих, нежели взрощенные во благогласии уши, жителей Москвы и Петербурга внемлют кудрявому напеву Габриелли, Маркези, или Тоди. Никто из предстоящих, неостался без зыбления внутрь глубокаго, когда Клинской певец, [402] дошед до разлуки своего Ироя, едва прерывающимся ежемгновенно гласом,
изрекал свое повествование. Место, на коем были его очи, исполнилися изтупающих из чувствительной от бед души слез, и потоки оных пролилися по ланитам воспевающаго. О природа колико ты властительна! Взирая на плачущаго старца, жены возрыдали; со уст юности отлетела сопутница ея улыбка; на лице отрочества явились робость, неложной знак болезненнаго, но неизвестнаго чувствования; даже мужественной возраст, к жестокости толико привыкшей, вид восприял важности. О! природа возопил я паки....
Сколь сладко неязвительное чувствование скорби! Колико сердце оно обновляет, и онаго чувствительность. Я рыдал в след за ямским собранием, и слезы мои были столь же для меня сладостны, как изторгнутыя из сердца Вертером..... О [403] мой друг, мой друг! почто и ты незрел сея картины? ты бы прослезился со мною, и сладость взаимнаго чувствования, была бы гораздо усладительнее.
По окончании песнословия все предстоящие давали старику, как будто бы награду за его труд. Он принимал все денешки и полушки, все куски и краюхи хлеба, довольно равнодушно, но всегда сопровождая благодарность свою поклоном, крестяся и говоря к подающему: „Дай бог тебе здоровья“. Я нехотел отъехать, небыв сопровождаем молитвою сего конечно приятнаго небу старца. Желал его благословения, на совершение пути и желания моего. Казалося мне, да и всегда сие мечтаю, как будто соблагословение чувствительных душ, облегчает стезю в шествии и отъемлет терние сомнительности. Подошед к нему, я в дрожащую его руку, толико же дрожащею от боязни, [404] не тщеславия ли ради то делаю, положил ему рубль. Перекрестясь, неуспел он изрещи обыкновеннаго своего благословения подающему, отвлечен от того необыкновенностию ощущения, лежащаго в его горьсти. И сие уязвило мое сердце. Колико приятнее ему, вещал я сам себе, подаваемая ему полушка! Он чувствует в ней обыкновенное к бедствиям соболезнование человечества, в моем рубле ощущает может быть мою гордость. Он несопровождает его своим благословением. О! колико мал я сам себе тогда казался, колико завидовал давшим полушку и краюшку хлеба, певшему старцу! – Не пятак ли? сказал он, обращая речь свою неопределенно как и всякое свое слово. – Нет дедушка, рублевик, сказал
близь стоящей его мальчик. – По что такая милостыня? сказал слепой опуская места своих очей и ища казалося, мысленно вообразити себе то [405] что в горьсти его лежало. По что она немогущему ею пользоваться. Если бы я не лишен был зрения, сколь бы велика моя была за него благодарность. Неимея в нем нужды, я мог бы снабдить им неимущаго. Ах! если бы он был у меня после бывшаго здесь пожара, умолк бы хотя на одни сутки вопль алчущих птенцов моего соседа. Но на что он мне теперь? невижу куда его и положить; подаст он может быть случай к преступлению. Полушку немного прибыли украсть, но за рублем охотно многие протянут руку. Возми его назад доброй господин, и ты и я с твоим рублем можем сделать вора. – О истинна! колико ты тяжка чувствительному сердцу, когда ты бываеш в укоризну. – Возми его назад, мне право он ненадобен, да и я уже его нестою; ибо неслужил изображенному на нем Государю. Угодно было создателю, что бы еще в бодрых [406] моих летах, лишен я был вождей моих. Терпеливо сношу его прещение. За грехи мои он меня посетил..... Я был воин; на многих бывал битвах с неприятелями отечества; сражался всегда неробко. Но воину всегда должно быть по нужде. Ярость исполняла всегда мое сердце при начатии сражения; я нещадил никогда у ног моих лежащаго неприятеля, и просящаго безоруженному, помилования недарил. Вознесенный победою оружия нашего, когда устремлялся на карание и добычу, пал я ниц, лишенный зрения и чувств, пролетевшим мимо очей, в силе своей пушечным ядром. О! вы последующие мне, будьте мужественны, но помните человечество! – Возвратил он мне мой рубль, и сел опять на место свое покойно.
Прими свой праздничной пирог дедушка, говорила слепому подошедшая женщина, лет пятидесяти. – С [407] каким восторгом он принял его обеими руками. – Вот истинное благодеяние, вот истинная милостыня. Тридцать лет сряду, ем я сей пирог по праздникам и по воскресеньям. Незабыла ты своего обещания, что ты сделала во младенчестве своем. И стоит ли то, что я сделал для покойнаго твоего отца, что бы ты до гроба моего меня незабывала? Я друзья мои, избавил отца ее, от обыкновенных нередко побой крестьянам, от проходящих солдат. Солдаты хотели что то у него отнять;
он с ними заспорил. Дело было за гумнами. Солдаты начали мужика бить; я был сержантом той роты, которой были солдаты, прилучился тут; прибежал на крик мужика, и его избавил от побой; может быть чего и больше, но вперед отгадывать нельзя. Вот что вспомнила кормилица моя нынешняя, когда увидела меня здесь в нищенском состоянии. [408] Вот чего непозабывает она каждой день и каждой праздник. Дело мое было невеликое но доброе. А доброе приятно господу; за ним никогда ни что непропадает.
Не уже ли ты меня, столько пред всеми обидиш, старичок сказал я ему, и одно мое отвергнеш подаяние? Не уже ли моя милостыня есть милостыня грешника. Да и та бывает ему на пользу, если служит к умягчению его ожесточеннаго сердца. – Ты огорчаеш давно уже огорченное сердце, естественною казнию, говорил старец; неведал я, что мог тебя обидить, неприемля на вред послужить могущаго подаяния; прости мне мой грех, но дай мне, коли хочеш мне что дать, дай что может мне быть полезно..... Холодная у нас была весна, у меня болело горло – платчишка небыло чем повязать шеи – бог помиловал, болезнь миновалась..... Нет ли старинькаго у тебя платка? [409] Когда у меня заболит горло, я его повяжу; он мою согреет шею; горло болеть перестанет; я тебя вспоминать буду, если тебе нужно воспоминовение нищаго. – Я снял платок с моей шеи, повязал на шею слепаго..... И разстался с ним.
Возвращаяся чрез Клин, я уже ненашел слепаго певца. Он за три дни моего приезда умер. Но платок мой, сказывала мне та, которая ему приносила пирог по праздникам, надел заболев перед смертию на шею, и с ним положили его во гроб. О! если кто чувствует цену сего платка, тот чувствует и то, что во мне произходило слушав сие. [410]
Сколь мне ни хотелось поспешать в окончании моего путешествия, но по пословице голод не свой брат, принудил меня зайти в избу; и доколе не доберуся опять до – рагу, фрикасе, паштетов и протчаго Французскаго кушанья на отраву изобретеннаго, принудил меня пообедать старым куском жареной говядины, которая со мною ехала в запасе.
Пообедав сей раз, горазде хуже нежели иногда обедают многие Полковники, (неговорю о Генералах) в дальних походах; я по похвальному общему обыкновению, налил в чашку приготовленнаго для меня кофию, и услаждал прихотливость мою, плодами пота нещастных Африканских невольников. Увидев предо мною сахар, месившая квашню хозяйка, подослала ко мне маленькова мальчика попросить [411] кусочик сего боярскаго кушанья. – Почему боярское? сказал я ей, давая ребенку остаток моего сахара; не уже ли и ты его употреблять неможеш? – Потому и боярское, что нам купить его не на что, а бояре его употребляют для того, что несами достают деньги. Правда что и бурмистр наш, когда ездит к Москве, то его покупает, но так же на наши слезы. – Разве ты думаеш; что тот, кто употребляет сахар, заставляет вас плакать? – Невсе; но все господа дворяне. Не слезы ли ты крестьян своих пьеш, когда они едят такой же хлеб, как и мы? – Говоря сие показывала она мне состав своего хлеба. Он состоял из трех четдертей мякины и одной части несеяной муки. – Да и то слава богу, при нынешних неурожаях. У многих соседей наших, и того хуже. Чтож вам бояре в том прибыли что вы едите сахар а мы голодны? [412] Ребята мрут, мрут и взрослые. Но как быть потужишь, потужишь, а делай то, что господин велит. – И начала сажать хлебы в печь.
Сия укоризна, произнесенная не гневом или негодованием, но глубоким ощущением душевныя скорби, исполнила сердце мое грустию. Я обозрел в первый раз внимательно, всю утварь крестьянския избы. Первой раз обратил сердце к тому, что доселе на нем скользило. – Четыре стены до половины покрытыя, так как и весь потолок сажею; пол в щелях, на вершок покрайней мере порозшей грязью; печь без трубы, но лучшая защита от холода, и дым всякое утро зимою и летом наполняющей избу; окончины в коих натянутой пузырь смеркающийся в полдень пропускал свет; горшка два или три; (щастлива изба, коли в одном из них, всякой день есть пустыя шти!) [413] Деревянная чашка, и крушки тарелками называемые; стол топором срубленной, которой скоблят скребком по праздникам. Корыто кормить свиней, или телят, буде есть, спать с ними вместе глотая воздух, в коем горящая свеча как будто в тумане или за завесою кажется. К щастию кадка с квасом на уксус похожим и на дворе
баня, в коей коли непарятся, то спит скотина. Посконная рубаха, обувь данная природою, онучки с лаптями для выхода. – Вот в чем почитается по справедливости, източник государственнаго избытка, силы, могущества; но тут же видны слабость, недостатки и злоупотреблении законов, и их шароховатая, так сказать, сторона. Тут видна алчность дворянства, грабеж, мучительство наше и беззащитное нищеты состояние. – Звери алчные, пиявицы ненасытные, что крестьянину мы оставляем: то чего [414] отнять неможем, воздух. Да один воздух. Отъемлем нередко у него, нетокмо дар земли хлеб и воду, но и самый свет. – Закон запрещает отъяти у него жизнь. – Но разве мгновенно. Сколько способов отъяти ее у него постепенно! С одной стороны почти всесилие; с другой немощь беззащитная. Ибо помещик в отношении крестьянина есть законодатель, судия, исполнитель своего решения, и пожеланию своему, истец, против котораго ответчик ничего сказать несмеет. Се жребии заклепаннаго во узы, се жребии задслюченнаго в смрадной темнице, се жребии вола во ярме........
Жестокосердый помещик посмотри на детей крестьян тебе подвластных. Они почти наги. От чего? не ты ли родших их в болезни и горести, обложил сверьх всех полевых работ, оброком? Не ты ли [415] несотканное еще полотно определяеш себе в пользу. На что тебе смрадное рубище, которое к неге привыкшая твоя рука, подъяти гнушается? едва послужит оно на отирание служащаго тебе скота. Ты собираеш и то, что тебе ненадобно, несмотря на то что неприкрытая нагота твоих крестьян, тебе в обвинение будет. Если здесь нет на тебя суда, но пред судиею, неведающим лицеприятия, давшим некогда и тебе путеводителя благаго, совесть, но коего развратной твой разсудок давно изгнал из своего жилища, из сердца твоего. Но неласкайся безвозмездием. Неусыпной сей деяний твоих страж, уловит тебя на едине, и ты почувствуеш его кары. О! если бы они были тебе и подвластным тебе на пользу..... О! если бы человек входя по часту во внутренность свою, исповедал бы неукротимому судии своему, совести, свои [416] деяния. Претворенный в столп неподвижный, громоподобным ея гласом, непускался бы он натайныя злодеяния; редки бы тогда стали губительствы опустошении..... и пр. и пр. и пр. [417]
Здесь я видел так же изрядной опыт, самовластия дворянскаго над крестьянами. Проезжала тут свадьба. Но вместо радостнаго поезда, и слез боязливой невесты, скоро в радость претворится определенных, зрелись на челе, определенных вступать в супружество, печаль и уныние. Они друг друга ненавидят, и властию господина своего, влекутся на казнь, к олтарю отца всех благ, подателя нежных чувствований и веселий, зиждителя истиннаго блаженства, творца вселенныя. И служитель его приимет изторгнутую властию клятву и утвердит брак! И сие назовется союзом божественным! И богохуление сие останется на пример другим! И неустройство сие в законе останется ненаказанным!.... По что удивляться сему? Благословляет [418] брак наемник; градодержатель для охранения закона определенный, дворянин. Тот и другой имеют в сем свою пользу. Первой ради получения мзды; другой, дабы истребляя поносительное человечеству насилие, нелишится самому лестнаго преимущества управлять себе подобным самовластно. – О! горестная участь многих милионов! конец твой сокрыт еще от взора и внучат моих........
Я тебе читатель позабыл сказать, что парнаской судья, с которым я в Твери обедал в трактире, мне сделал подарок. Голова его над многим чем испытывала свои силы. Сколь опыты его были удачны, коли хочеш, суди сам; а мне скажи на ушно каково тебе покажется. Если читая, тебе захочется спать; то сложи книгу, и усни. Береги ее для безсонницы. [419]
Приятность вечера после жаркаго летняго дня, выгнала меня из моей кельи. Стопы мои направил я за Невской монастырь, и долго гулял в роще позади его лежащей. (*) Солнце лице свое уже сокрыло, но легкая завеса ночи, едва, едва ли на синем своде была чувствительна. (**)Возвращаяся домой, я шел мимо Невскаго кладьбища. Ворота были
отверзты. Я вошел.... На сем месте вечнаго молчания, где наитвердейшее чело поморщится несомненно, помыслив, что тут долженствует быть конец всех блестящих подвигов; на месте незыблемаго спокойствия, и равнодушия непоколебимаго, могло ли бы, казалося, совместно быть кичение, тщеславие и надменность. Но гробницы великолепные? [420] Суть знаки несомненные, человеческия гордыни; но знаки желания его жити вечно. Но се ли вечность, которыя человек толико жаждущ?... Не столп, воздвигнутый над тлением твоим, сохранит память твою, в дальнейшее потомство. Не камень со изсечением имени твоего, пренесет славу твою в будущия столетия. Слово твое живущее присно и во веки в творениях твоих, слово Российскаго племени, тобою в языке нашем обновленное, прелетит во устах народных, за необозримый горизонт столетий. Пускай стихии свирепствуя сложенно, разверзнут земную хлябь, и поглотят великолепный сей град, откуда громкое твое пение раздавалося во все концы обширныя России; пускай яростный некий завоеватель, истребит даже имя любезнаго твоего отечества: но доколе слово Российское, ударять будет слух, ты жив будеш и не умреш. Если умолкнет оно, [421] то и слава твоя угаснет. Лестно, лестно так умрети. Но если кто умеет изчислить меру сего продолжения, если перст гадания, назначит предел твоему имени, то не се ли вечность?... Сие изрек я в восторге, остановясь пред столпом, над тлением Ломоносова воздвигнутым. – Нет, не хладный камень сей поветствует, что ты жил на славу имени Российскаго, неможет он сказать, что ты был. Творения твои, да поветствуют нам о том, житие твое да скажет по что ты славен.
Где ты, о! возлюбленный мой! где ты? Прииди беседовати со мною о великом муже. Прииди да соплетем венец насадителю Российскаго слова. Пускай, другие раболепствуя власти, превозносят хвалою силу и могущество. Мы, воспоем песнь заслуге к обществу.
Михайло Васильевичь Ломоносов родился в Холмогорах..... Рожденный [422] от человека, которой немог дать ему воспитания, дабы посредством онаго, понятие его изострилося и украсилося полезными и приятными знаниями; определенный по состоянию своему, препровождать дни свои между людей, коих окружность мысленныя области, недалее их ремесла
простирается; сужденный делить время свое, между рыбным промыслом, и старанием получить мзду своего труда; разум молодаго Ломоносова, немог бы достигнуть той обширности, которую он приобрел трудясь в испытании природы, ни глас его той сладости, которую он имел от обхождения чистых Мусс. От воспитания в родительском доме, он приял маловажное но ключь учения, знание читать и писать, а от природы любопытство. И се природа твое торжество. Алчное любопытство, вселенное тобою в души наши, стремится к познанию вещей; а кипящее [423] сердце славолюбием, неможет терпеть пут, его стесняющих. Ревет оно, клокочет, стонет, и махом прерывая узы, летит стремглав, (нетпреткновения,) к предлогу своему. Забыто все, один предлог в уме; им дышем, им живем.
Невыпуская из очей своих вожделеннаго предмета, юноша собирает познание вещей, в слабейших ручьях протекшаго наук источника, до нижайших степеней общества. Чуждый руководства, столь нужнаго, для ускорения в познаниях, он первую силу разума своего, память, острит и украшает тем, что бы разсудок его острить долженствовало. Сия тесная округа сведений, кои он мог приобресть на месте рождения своего, немогла усладить жаждущаго духа, но паче возжгла в юноше непреодолимое к учению стремление. Блажен! что в возрасте, когда волнение страстей изводит нас в первые из нечувствительности, [424] когда приближаемся степени возмужалости, стремление его обратилося к познанию вещей.
Подстрекаем науки алчбою, Ломоносов оставляет родительской дом; течет в престольный град, приходит в обитель иноческих Мусс, и вмещается в число юношей, посвятивших себя учению свободных наук и слову божию.
Преддверие учености, есть познание языков; но представляется, яко поле тернием насажденное, и яко гора строгим каменем усеянная. Глаз ненаходит тут приятности разположения, стопы путешественника, покойныя гладости на отдохновение, ни зеленеющагося убежища утомленному тут нет. Тако учащийся, приступив к неизвестному языку, поражается разными звуками. Гортань его необыкновенным журчанием изходящаго из нея воздуха утомляется, и язык новообразно извиваться [425] принужденный, изнемогает. Разум тут цепенеет, разсудок без действия ослабевает, воображение теряет свое крылие; единая память бдит и острится, и
все излучины и отверстия свои, наполняет образами неизвестных доселе звуков. При учении языков все отвратительно и тягостно. Если бы неподкрепляла надежда, что, приучив слух свой к необыкновенности звуков, и усвоив чуждыя произношения, неоткроются потом приятнейшия предметы, то неуповательно восхотел ли бы кто вступить в столь строгий путь. Но превзошед сии трудности, коликократно награждается постоянство в понесенных трудах. Новые представляются тогда естества виды, новая цепь воображений. Познанием чуждаго языка становимся мы гражданами тоя области, где он употребляется, собеседуем с жившими за многия тысячи веков, усвояем их [426] понятия; и всех народов и всех веков изобретения и мысли, сочетоваем и приводим в единую связь.
Упорное прилежание в учении языков, сделало Ломоносова согражданином Афин и Рима. И се наградилося его постоянство. Яко слепец, от чрева матерня света незревший, когда изкусною глазоврачевателя рукою, возсияет для него величество дневнаго светила; быстрым взором протекает он, все красоты природы, дивится ея разновидности и простоте. Все его пленяет, все поражает. Он живее обыкших всегда во зрении очей, чувствует ея изящности, восхищается и приходит в восторг. Тако Ломоносов получивши сведение Латинскаго и Греческаго языков, пожирал красоты древних витий и стихотворцев. С ними научался он чувствовать изящности природы; с ними научался познавать все уловки искуства, крыющагося всегда [427] в одушевленных стихотворством видах, с ними научался изъявлять чувствия свои, давать тело мысли и душу бездыханному.
Если бы силы мои достаточны были, представил бы я, как постепенно великий муж водворял в понятие свое понятии чуждыя, кои преобразовавшись в душе его и разуме, в новом виде явилися в его творениях, или родили совсем другие, уму человеческому доселе недоведомые. Представил бы его ищущаго знания в древних рукописях своего училища, и гоняющагося за видом учения, везде где казалося быть его хранилище. Часто обманут бывал в ожидании своем но частым чтением церковных книг, он основание положил к изящности своего слога; какое чтение он предлагает всем желающим приобрести искуство Российскаго слова. [428]
Скоро любопытство его щедрое получило удовлетворение. Он ученик стал славнаго Вольфа. Отрясая правила схоластики или паче заблуждения, преподанныя ему в монашеских училищах, он твердыя и ясныя полагал степени к восхождению во храм любомудрия. Логика научила его разсуждать; математика верныя делать заключения и убеждаться единою очевидностию; метафизика преподала ему гадательныя истинны ведущия часто к заблуждению; физика и химия, к коим может быть ради изящности силы воображения прилежал отлично, ввели его в жертвенник природы и открыли ему ея таинства; металургия и минералогия яко последственницы предъидущих, привлекли на себя его внимание; и деятельно хотел Ломоносов познать правила в оных науках руководствующия.
Изобилие плодов и произведений понудило людей менять их на таковыя, [429] в коих был недостаток. Сие произвело торговлю. Великия в меновном торгу затруднения, побудили мыслить о знаках всякое богатство и всякое имущество представляющих. Изобретены денги. Злато и сребро яко драгоценнейшия по совершенству своему металы, и доселе украшением служившие, преображены стали в знаки всякое стяжание представляющие. И тогда только по истинне, тогда возгорелась в сердце человеческом, ненасытная сия и мерзительная страсть к богатствам, которая яко пламень вся пожирающий, усиливается получая пищу. Тогда оставив первобытную свою простоту, и природное свое упражнение земледелие, человек предал живот свой свирепым волнам, или презрив глад и зной пустынный, претекал чрез оныя в недоведомыя страны, для снискания богатств и сокровищ. Тогда презрев свет солнечный, живый [430] нисходил в могилу, и разторгнув недра земная прорывал себе нору, подобен земному гаду, ищущему в нощи свою пищу. Тако человек сокрываясь в пропастях земных искал блестящих металов, и сокращал пределы своея жизни на половину, питаяся ядовитым дыханием паров из земли исходящих. Но как и самая отрава став иногда привычкою, бывает необходимою человеку в употреблении, так и добывание металов сокрощая дни ископателей, неотвергнуто ради своея смертоносности; а паче изысканы способы добывать легчайшим образом большее число металов повозможности.
Сего то хотел познать Ломоносов деятельно, и для исполнения своего намерения отправился в Фрейберх. Мне мнится зрю его пришедшаго к отверстию, чрез которое изтекает изторгнутый из недр [431] земных металл. Приемлет томное светило, определенное освещать его в ущелинах, куда солнечные лучи досязать немогут николи. Исполнил первый шаг; что делаеш вопиет ему разсудок? Неужели отличила тебя природа своими дарованиями для того только, чтобы ты употреблял их на пагубу своея собратии. Что мыслиш низходя в сию пропасть? Желаеш ли снискать вящшее искуство извлекати сребро и злато? Или не ведаеш какое в мире сотворили они зло? Или забыл завоевание Америки?... Но нет низходи, познай подземныя ухищрения человека, и возвратясь в отечество, имей довольно крепости духа, подать совет зарыть и заровнять сии могилы, где тысящи в животе сущии, погребаются.
Трепещущ нисходит в отверстие, и скоро теряет из виду живоносное светило. Желал бы я последовать ему в подземном его путешествии, [432] собрать его размышлении, и представить их в той связи, и тем порядком, какими они в разуме его возрождалися. Картина его мыслей была бы для нас увеселительною и учебною. Проходя первой слой земли, източник всякого прозябения, подземный путешественник обрел его несходственным с последующими, отличающимся от других, паче всего своею плодоносною силою. Заключал может быть из того что поверхность сия земная не из чего инаго составлена, как из тления животных и прозябений, что плодородие ея, сила питательная и возобновительная, начало свое имеет в неразрушимых и первенственных частях всяческаго бытия, которыя непеременяя своего существа, переменяют вид только свой, из сложения случайнаго рождающийся. Проходя далее, подземный путешественник зрел землю всегда разположенную слоями. В слоях находил [433] иногда остатки животных в морях живущих, находил остатки растений, и заключать мог, что слоистое разположение земли начало свое имеет в наплавном положении вод, и что воды переселялся из одного края земнаго шара к другому, давали земле тот вид, какой она в недрах своих представляет. Сие единовидное слоев разположение, теряяся из его зрака, представляло иногда ему
смешение многих разнородных слоев. Заключал из того что свирепая стихия огнь, проникнув в недра земныя, и встретив противубодрствующую себе влагу, ярясь мутила, трясла, валила и метала всё что ей упорствовать тщилося своим противодействием. Смутив и смешав разнородныя, знойным своим дохновением возбудила в первобытностях металов, силу притяжательную и их соединила. Там узрел Ломоносов сии мертвыя по себе [434] сокровища в природном их виде, воспомянул алчбу и бедствие человеков, и с сокрушенным сердцем оставил сие мрачное обиталище, людской ненасытности.
Упражняяся в познании природы, он неоставил возлюбленнаго своего учения стихотворства. Еще в отечестве своем, случай показал ему что природа назначила его к величию, что в обыкновенной стезе шествия человеческаго он скитаться небудет. Псалтирь Симеоном Полоцким в стихи преложенная, ему открыла о нем таинство природы, показала что и он стихотворец. Беседуя с Горацием, Виргилием и другими древними писателями, он давно уже удостоверился, что стихотворение Российское весьма было несродно благогласию и важности языка нашего. Читая немецких стихотворцов, он находил что слог их был плавнее Российскаго, что стопы в стихах были [435] разположены по свойству языка их. И так он вознамерился сделать опыт сочинения, новообразными стихами, поставив сперьва Российскому стихотворению правила, на благогласии нашего языка основанныя. Сие исполнил он написав оду, на победу одержанную Российскими войсками над Турками и Татарами и на взятие Хотина, которую из Марбурга он прислал в Академию наук. Необыкновенность слога, сила выражения, изображения едва недышущия; изъумили читающих сие новое произведение. И сие первородное чадо стремящагося воображения по непроложенному пути, в доказательство, с другими купно послужило, что когда народ направлен единожды к усовершенствованию, он ко славе идет, не одной тропинкою, но многими стезями вдруг.
Сила воображения и живое чувствование неотвергают разыскания подробностей. Ломоносов давая примеры [436] благогласия, знал, что изящность слога основана на правилах языку свойственных. Восхотел их извлечь из самаго слова,
незабывая однакоже что обычай первой всегда подает в сочетании слов пример, и речении из правила изходящия, обычаем становятся правильными. Раздробляя все части речи, и сообразуя их с употреблением их, Ломоносов составил свою грамматику. Но не довольствуяся преподавать правила Российскаго слова, он дает понятие о человеческом слове вообще, яко благороднейшем по разуме даровании, данном человеку для сообщения своих мыслей. Се сокращение общей его грамматики: Слово представляет мысли; орудие слова есть голос; голос изменяется образованием или выговором; различное изменение голоса изображает различие мыслей; и так слово есть, изображение наших мыслей, посредством [437] образования голоса чрез органы, на то устроенные. Поступая далее от сего основания, Ломоносов определяет неразделимыя части слова, коих изображения называют буквами. Сложение нераздельных частей слова производит склады, кои опричь образовательнаго различия голоса, различаются еще так называемыми ударениями, на чем основывается стихосложение. Сопряжение складов производит речения, или знаменательныя части слова. Сии изображают или вещь или ея деяние. Изображение словесное вещи, называется имя; изображение деяния глагол. Для изображения же сношения вещей между собою и для сокращения их в речи, служат другия части слова. Но первыя суть необходимы и называться могут главными частями слова, а прочия служебными. Говоря о разных частях слова, Ломоносов находит, что некоторыя из них имеют в себе отмены. [438] Вещь может находиться в разных в разсуждении других вещей положениях. Изображение таковых положений и отношений именуется падежами. Деяние всякое разполагается по времени; оттуда и глаголы разположены по временам, для изображения деяния в какое время оное произходит. Наконец Ломоносов говорит о сложении знаменательных частей слова, что производит речи.
Предпослав таковое философическое разсуждение о слове вообще, на самом естестве телеснаго нашего сложения основанном, Ломоносов преподает правила Российскаго слова. И могут ли быть они посредственны, когда начертавший их разум, водим был в грамматических терниях светильником остроумия? Негнушайся великой муж сея хвалы. Между
согражданами твоими не грамматика твоя одна соорудила тебе славу. Заслуги твои о Российском слове суть [439] многообразны; и ты почитаешися в малопритяжательном сем своем труде, яко первым основателем истинных правил языка нашего, и яко разыскателем естественнаго разположения всяческаго слова. Твоя грамматика есть преддверие чтения твоея риторики, а та и другая руководительницы, для осязания красот изречения творений твоих. Поступая в преподавании правил, Ломоносов вознамерился руководствовать согражданам своим, в стезях тернистых Гелликона, показав им путь к красноречию, начертавая правила риторики и поезии. Но краткость его жизни, допустила его из подъятаго труда, совершить одну только половину.
Человек рожденный с нежными чувствами одаренный сильным воображением, побуждаемый любочестием, изторгается из среды народныя. Восходит на лобное место. Все [440] взоры на него стремятся, все ожидают с нетерпением его произречения. Его же ожидает плескание рук или посмеяние горшее самыя смерти. Как можно быть ему посредственным? Таков был Демосфен, таков был Цицерон; таков был Пит; таковы ныне Бурк, Фокс, Мирабо, и другие. Правила их речи почерпаемы в обстоятельствах, сладость изречения в их чувствах, сила доводов в их остроумии. Удивляяся толико отменным в слове мужам, и раздробляя их речи, хладнокровные критики думали, что можно начертать правила остроумию и воображению, думали, что путь к прелестям проложить можно томными предписаниями. Сие есть начало риторики. Ломоносов следуя незамечая того, своему воображению исправившемуся беседою с древними писателями, думал так же, что может сообщить согражданам своим, жар душу его исполнявший. [441] И хотя он тщетный в сем предприял труд, но примеры приводимые им для подкрепления и объяснения его правил, могут несомненно руководствовать, пускающемуся в след славы, словесными науками стяжаемой.
Но если тщетной его был труд в преподавании правил тому, что более чувствовать должно нежели твердить; Ломоносов надежнейшия любящим Российское слово, оставил примеры в своих творениях. В них сосавшия уста сладости Цицероновы и Демосфеновы, разтворяются на велеречие. В них на каждой строке, на каждом препинании, на каждом
слоге, по что не могу сказать при каждой букве, слышен стройной и согласной звон столь редкаго, столь мало подражаемаго, столь свойственнаго ему благогласия речи.
Прияв от природы право неоцененное действовать на своих совремянников, [442] прияв от нее силу творения, поверженный в среду народныя толщи, великий муж действует на оную, но и не в одинаком всегда направлении. Подобен силам естественным действующим от средоточия, которыя простирая действие свое во все точки окружности, деятельность свою присну везде соделовают. Тако и Ломоносов действуя на сограждан своих разнообразно, разнообразныя отверзал общему уму стези на познании. Повлекши его за собою во след, разплетая запутанный язык на велеречие и благогласие, неоставил его при тощем без мыслей източнике словесности. Воображению вещал: лети в безпредельность мечтаний и возможности, собери яркие цветы одушевленнаго, и вождаяся вкусом украшай оными самую неосязательность. И се паки, гремевшая на Олимпических играх Пиндарова труба, возгласила хвалу всевышняго [443] во след Псальмопевца. На ней возвестил Ломоносов величие предвечнаго, возседающаго на крыле ветренней, предшествуемаго громом и молниею, и в солнце являя смертным свою существенность, жизнь. Умеряя глас трубы Пиндаровой, на ней же он воспел бренность человека и близкой предел его понятий. В бездне миров безпредельной, как в морских волнах малейшая песчинка, как во льде нетающем николи, искра едва блестящая, в свирепейшем вихре как прах тоньчайший, что есть разум человеческий? – Се ты о Ломоносов, одежда моя тебя не сокроет.
Не завидую тебе, что следуя общему обычаю ласкати царям, нередко недостойнным нетокмо похвалы стройным гласом воспетой, но ниже гудочнаго бряцания; ты льстил похвалою в стихах Елисавете. И если бы можно было без уязвления истинны и потомства, простил бы [444] я то тебе ради признательныя твоея души ко благодеяниям. Но позавидует, немогущий во след тебе ити писатель Оды, позавидует прелестной картине народнаго спокойствия и тишины, сей сильной ограды градов и сел, царств и Царей утешения; позавидует безчисленным красотам твоего слова; и если удастся когда либо достигнуть непрерывнаго твоего в стихах
благогласия, но доселе неудалося еще никому. И пускай удастся всякому превзойти тебя своим сладкопением, пускай потомкам нашим покажешся ты нестроен в мыслях, неизбыточен в существенности твоих стихов!.... Но возри: в пространном ристалище, коего конца око недосязает, среди толпящейся многочисленности, на возглавии, впереди всех, се врата отверзающ к ристалищу, се ты. Прославиться всяк может подвигами, но ты был первый. Самому [445] всесильному нельзя отъять у тебя того, что дал. Родил он тебя прежде других, родил тебя в вожди, и слава твоя есть слава вождя. О! вы доселе безплодно трудившиеся над познанием существенности души, и как сия действует на телесность нашу, се трудная вам предлежит задача на испытание. Вещайте, как душа действует на душу, какая есть связь между умами? Если знаем, как тело действует на тело прикосновением, поведайте, как неосязаемое действует на неосязаемое, производя вещественность; или какое между безвещественностей есть прикосновение. Что оно существует, то знаете. Но если ведаете, какое действие разум великаго мужа имеет над общим разумом, то ведайте еще, что великий муж может родить великаго мужа; и се венец твой победоносный. О! Ломоносов, ты произвел Сумарокова. [446]
Но если действие стихов Ломоносова, могло размашистой сделать шаг в образовании стихотворческаго понятия его современников, красноречие его чувствительнаго или явнаго ударения несделало. Цветы собранные им в Афинах и в Риме, и столь удачно в словах его пресажденные, сила выражения Демосфенова, сладкоречив Цицероново, безплодно употребленныя, повержены еще во мраке будущаго. И кто? он же пресытившися обильным велеречием похвальных твоих слов, возгремит не твоим хотя слогом, но будет твой воспитанник. Далеко ли время сие, или близко, блудящий взор скитаяся в неизвестности грядущаго, ненаходит подножия остановиться. Но если мы непосредственнаго от витийства Ломоносова ненаходим отродия, действие его благогласия и звонкаго препинания безстопной речи было однако же всеобщее. Если небыло ему последователя [447] в витийстве гражданском, но на общий образ письма оно распространилося. Сравни то, что писано до Ломоносова и то, что писано после его, действие его прозы будет всем внятно.
Но незаблуждаем ли мы в нашем заключении? За долго до Ломоносова находим в России красноречивых пастырей церкви, которые возвещая слово божие пастбе своей, ее учили, и сами словом своим славилися. Правда они были; но слог их небыл слог Российской. Они писали как можно было писать до нашествия Татар; до сообщения Россиян с народами Европейскими. Они писали языком Славенским. Но ты зревший самаго Ломоносова и в творениях его поучаяся может быть велеречию, забвен мною небудеш. Когда Российское воинство поражая гордых Оттоманов превысило чаяние всех, на подвиги его взирающих оком равнодушным [448] или завистливым, ты призванный на торжественное благодарение, богу браней, богу сил, О! ты в восторге души твоей к Петру взывавший над гробницею его, да приидет зрети плода своего насаждения: „Возстани Петр, возстани“ когда очарованное тобою ухо, очаровало по чреде око, когда казалося всем, что приспевый ко гробу Петрову, воздвигнути его желаеш, силою вышшею одаренный; тогда бы и я вещал к Ломоносову, зри, зри и здесь твое насаждение. Но если он слову мог тебя научить... В Платоне душа Платона, и да восхитит и увидит нас, тому учило его сердце.
Чуждый раболепствования нетокмо в том, что благоговение наше возбуждать может, но даже и в люблении нашем, мы отдавая справедливость великому мужу, невозмним быти ему богом всезиждущим, непосвятим его истуканом на поклонение [449] обществу, и небудем пособниками в укоренении какого либо предразсуждения, или ложнаго заключения. Истина есть вышшее для нас божество, и если бы всесильный восхотел изменить ея образ, являяся не в ней, лице наше будет от него отвращенно.
Следуя истине, небудем в Ломоносове искать великаго дееписателя, несравним его с Тацитом, Реналем, или Робертсоном; непоставим его на степени Маркграфа или Ридигера, зане упражнялся в химии. Если сия наука была ему любезна, если многие дни жития своего провел он в изследовании истинн естественности, но шествие его было шествие последователя. Он скитался путями проложенными, и в нечисленном богатстве природы, ненашел он ни малейшия былинки, которой бы незрели лучшие его очи, несоглядал он ниже грубейшия
пружины в [450] вещественности, которую бы необнаружили его предшественники.
Уже ли поставим его близь удостоившагося наилестнейшия надписи, которую человек низ изображения своего зреть может? Надпись начертанная не ласкательством, но истинною дерзающею на силу: „Се изторгнувший гром с небес и, и скиптр из руки царей“. За то ли Ломоносова близь его поставим, что преследовал електрической силе в ея действиях; что неотвращен был от изследования о ней, видя силою ея, учителя своего пораженнаго смертно. Ломоносов умел производить електрическую силу, умел отвращать удары грома, но Франклин в сей науке есть зодчий, а Ломоносов рукодел.
Но если Ломоносов недостиг великости в испытаниях природы, он действия ее великолепныя, описал нам слогом чистым и внятным. [451] И хотя мы ненаходим в творениях его до естественныя науки касающихся, изящнаго учителя естественности, найдем однакоже учителя в слове, и всегда достойный пример на последование.
И так, отдавая справедливость великому мужу, поставляя имя Ломоносова в достойную его лучезарность, мы неищем здесь вменить ему и то в достоинство, чего он несделал или на что недействовал; или только разпложая неистовое слово, вождаемся изтуплением и пристрастием. Цель наша не сия. Мы желаем показать, что в отношении Российской словесности, тот, кто путь ко храму славы проложил, есть первой виновник в приобретении славы, хотя бы он войти во храм немог. Бакон Веруламский недостоин разве напоминовения, что мог токмо сказать, как можно размножать науки? Недостойны разве признательности [452] мужественныя писатели, возстающие на губительство и всесилие, для того, что немогли избавить человечества из оков и пленения? И мы непочтем Ломоносова, для того, что неразумел правил позорищнаго стихотворения и томился в Епопеи, что чужд был в стихах чувствительности, что не всегда проницателен в суждениях, и что в самых одах своих, вмещал иногда более слов, нежели мыслей. Но внемли: прежде начатия времен, когда небыло бытию опоры, и вся терялося в вечности и неизмеримости; всё източнику сил возможно было, вся красота вселенныя существовала в его мысли, но действия
небыло, небыло начала. И се рука всемощная, толкнув вещественность в пространство, дала ей движение. Солнце возсияло, луна прияла свет, и телеса, крутящияся горе образовалися? Первый мах в творении всесилен был; вся чудесность мира, вся его [453] красота суть только следствия. Вот как понимаю я действие великия души над душами современников или потомков; вот как понимаю действие разума над разумом. В стезе Российской словесности, Ломоносов есть перьвый. Беги толпа завистливая, се потомство о нем судит, оно нелицемерно.
Но любезной читатель я с тобою закалякался..... Вот уже Всесвятское..... Если я тебе ненаскучил, то подожди меня у околицы, мы повидаемся на возвратном пути. Теперь прости – Ямщик погоняй.
МОСКВА! МОСКВА!!!....
С дозволения управы благочиния